Другой знакомый лет десять строил подмосковный дворец, его фундамент замешан на человеческих слезах. Как он вымерял кладку, пробовал ногтем дощечки паркета, жестоко увольнял нерадивых рабочих!.. он мечтал в этом доме пожить на славу. Наконец цель была достигнута, но ходить в сауну, в которую он с любовью устанавливал заморский котёл, а после подниматься на крылатый балкон – пить чай – он уже не мог из-за больного сердца. Приехал я к нему, увы, не на новоселье… Я вошёл во двор ветреным февральским утром. Пустая площадь, покрытая позёмкой, и розовый дворец, таранящий шпилем небо… На ручке кованых ворот, как флажок траурной эстафеты, трепетало привязанное полотенце. С лаем выбежала ко мне лохматая собачонка. Завиляла хвостом… Я понял, что опоздал, и поехал в церковь – по следам от протекторов «Кадиллака».

В церкви несчастного отпевали. Люди, которые прежде от него зависели, получили чёрные повязки и стояли с испуганными лицами. А что досталось ему? Комья мёрзлой февральской земли да печальные удары колокола, плывущие с облаками над церковным кладбищем. Я ехал обратно и смотрел на его дворец, дорогой и чуждый. Дворцовую площадь подчищал ветер. Так рабы, незримые, как воздух, спешно убирали двор Калигулы после трагедии, чтоб там вновь возвестили: «Да здравствует император!» Было жаль лохматую собачонку, любимицу покойного, которая жалась, наверное, где-то под крыльцом и поистине осталась сиротой.

Как-то я бродил среди еврейских захоронений на холмах у берегов Казанки, там особая тишина, аккуратность, на фотографиях лица, лица… и невольно подумалось: «Евреи, а – умерли».

Страшнее всего, что смерть – обыденна. Как слабый глас пролетающей галки в пасмурную погоду. Как звяканье ведра за углом. И о ней, даже о нашей, не станут возвещать небесные горны, а возле одра не будут строить рожицы черти, те, что хватают крючьями и волокут в разделочную. Сколько на земле было жизней и легло на дно океана, костьми превратились в известняк, которого нынче горы и горы на Верхнем нашем и Нижнем Услоне!

В пойме Волги широко неслась мутная масса, цепляя льдами и вздувшимися телами мамонтов высокие берега возле Шамовской больницы. Тут невольно задумаешься: что твоя жизнь? Мгновенье сверкнувшей на солнце мошки! Что бренное тело, ноющие от хвори любимые косточки? – скол известняка, камешек! И этот камешек через миллионы лет поднимет какой-нибудь мальчик и бросит прыгающим блином по глади Волги, реки, у которой будет уже другое название.

Дьявол дал человеку бессмертие, но он устал жить, бесконечное существование стало для него карой. Я ехал на машине на юг, впереди поднималась красная пыль. По дороге шли толпы неприкаянных людей с оторванными конечностями и головами, с вывалившимися суставами. Лысые женщины, с папиросами в зубах, потрясали опостылевшими стихами, повторяющимися век от века по содержанию; исписавшиеся летописцы шагали вовсе без чернил… Впереди толпы шагал президиум, а перед ним, на плечах идущих, сидел их президент с раковой коростой, прущей из мозгов. Он вёл людей к океану в суицидном марше. Люди шли с палаточными лагерями и воплями ужасного ночного секса в них (куда же от реалий деться?), – шли со знамёнами, плакатами и возгласами. Они требовали право на умирание.


Июнь, 2008

Родительское собрание

«Все желают смерти отца!»

Ф. М. Достоевский
1

Впервые я столкнулся с этим, когда умер отец Наташи Барейчевой, которую знал со времён букваря. Высокая, тонкая, в чёрных рейтузах, она стояла первая на уроках физкультуры, усердно маршировала, высоко поднимая коленки. До отроческих лет я стыдился её высокого роста, рогов из косичек, щели в зубах, больших «прощаек», а ещё вздёрнутых ягодиц и семенящей походки. Её окликали: «Наташа!», – и она подходила тотчас – шажками, покачивая головой, как китайский болванчик. Губы потресканы и до того пухлы, что она не могла их ровно сложить, будто запихала в рот пригоршню конфет. Вот её пальцы, с глубоко подрезанными ногтями, держат кончик моего пионерского галстука – комсомольский значок – чёрную бабочку выпускника. Поясняя, она тычется грудью в грудь, с печальной задумчивостью смотрит в сторону, лицо её в такую минуту бледно, нижняя губа влажна и трогательно отвисает.