Он сошёлся с какой-то пьяницей, которая мыла в пивной (за пиво) посуду, часто травился одеколоном и сидел по утрам на крыльце, бездумно глядя перед собой. Каждую ночь ему снилось, что его хоронят, несут по милой улочке в ясный сентябрь, и он свеж и мил лицом.

Да, жизнь была прожита и, кажется, погублена.

А за забором проносились «Мерседесы».

Наверное, тогда, когда он любовался оттенками жести на церковной колокольне (другие думали, что он считал ворон), мелкий лавочник украл у него удачу. Он прошляпил судьбу напёрсточнику в надежде, что прав и выигрыш будет за ним. Вся жизнь его, хорошие поступки казались теперь ошибкой, и неуклюжая фигура правдоискателя, упрямца вызывала если не отвращенье, то снисходительного похлопывания по плечу: что ж, лакеем не вышел, но и юродивые в новой жизни нужны.

Кто-то отдал рассыпанные деньги девочке, он отдал ваучер держиморде. Теперь его часто берут под руки «белые воротнички» и, мягко ступая, цепляя рогами портьеры проплывающих анфилад, ведут в дальние залы и поясняют, что предательства не было, убийств тоже, имели место креатив и виртуозность нового мышления, то бишь соблюдение интересов, которые святее щита спартанца. Существуют интересы корпоративные и клановые, где предатели, оказывается, есть, их вешают за окном, и они покачиваются вдоль тротуаров под окнами офисов, где сидят послушные клерки с заячьими мохнатыми ушами. Муть устоялась, теперь нужны честность, порядочность, патриотизм, чтоб сохранить родину с их нефтью, с их лесами и с их берегами, куда его с корзиной и удочкой уже не пускают.

И вьюга осенних листьев под свешенными носками стёртых полуботинок, рябые лужи, пробежавшая мимо мышь, – всё говорит ему о мрачности дарвинизма и безысходности бунта.

И эта потерянная мышь, вековая рябь под фонарём кажутся выразительней, нежели лицо удавленника, сморщенное, будто собрался чихнуть…

В юности его не раз снимали с петли. Он не знал, что даже в шутку нельзя этого делать. В тот февральский вечер никому не было до него дела, падали мокрые хлопья снега. Я видел в сумерках его сутулую фигуру за окном. Ему не удалось в тот вечер выпить нужной дозы, искурить последнюю папиросу, потому что не было. Шёл усталый и постылый домой, в сырость и нищету с обитой фанерой, крашенной охрой дверью. Но он не был насквозь опустошён. У него была сладкая тайна. Он был ещё богат: у него была жизнь. Он знал ей цену, знал, что хмыри с вагоном денег не смогут её купить себе про запас, спрятать в банке, дабы качать с неё проценты в виде двадцать пятого часа каждых суток.

Итак, хмыри с завистью застыли возле его лачуги, в хороших ботинках, но с больными печёнками, в хороших костюмах, но с короткими шеями (оттого что их предки часто сокращались от ударов плети). А он испытывал наслаждение расточителя в предвкушении ритуала…

Его нашли притулившимся у порога внутри жилища. Он сунул в петлю голову, поджал ноги и свесился под ручкой входной двери. Я видел эту обшитую фанерой дверь. Охрой она была закрашена густо, композиционно, будто загрунтована кистью самого Ван Гога…

5

В моём саду высоки грунтовые воды, есть самодельная купель, сруб, врытый в землю. Ночью, когда мороз, я окунаюсь в чёрную воду, встаю ногами в илистую зыбкость, уходящую в глубь земли, – и ступни ощущают темноту подземелья, мир потусторонний…

Сидя в машине, мой друг чистил ногти пилкой и учил меня жить, он говорил почти со злобой, что у меня должна быть американская мечта, что нужно стремиться, преодолевать – и всё о деньгах. Он любил и холил своё тело, в ванну опускался только при наличии в ней трав и цветов. Но умер он по-русски – от запоя. Умер глупо, неряшливо… Он был отличный парень, но теперь, когда вспоминаю о нём, видится пилка, та – нержавеющая, нетленная…