Сходным образом он общался с родителями. Глядя с высоты своего роста твердеющим морозящим взглядом на свою собеседницу или собеседника, пришедшего познакомиться с новым педагогом, он давал недвусмысленно понять, что оказался в этом месте, в это время и на этой должности не по какой-то случайности или обстоятельствам частной жизни. Нет, вернуться – это твёрдое решение человека, который в дни войны не желает служить в стане врага, а жаждет принести наибольшую пользу России. А наибольшая польза нынче – это фронт молодежный, это оппортунистическая Москва, это мальчики с брючками по голые щиколотки, это девочки с мальчишескими фигурками, и с глазками похолоднее чем у бойцов «Железной дивизии», зато с лептопами в модных сумочках от «Монблан». Эти «наши они же дети» – не жалел родителей Устинов – Эти знают, чего хотят от жизни. Эти сочли, что мир – это разрезанный арбуз, поставленный перед ними на блюде. И вдруг какие-то далекие от них начальники обезумели, обманули, какое-то «государство», призванное исключительно для того, чтобы их учить, платить зарплату и создавать условия, разрушило их светлые мечты и их замечательные планы, поссорилось со всем миром и потому не заслуживает защиты и какой-то там мобилизации, а заслуживает презрения и молчания. «Так не пойдет, я здесь для того, чтобы из плоскости иллюзий, которую они по незнанию математики ошибочно сочли рациональной осью, вернуть их в пространство принятия комплексных решений. Они либо примут это, либо окажутся двоечниками в новой действительности. Вы хотите через десять лет обнаружить, что ваши чада – двоечники»? – так с первых дней он обращался с родителями. Он провоцировал, он смущал безапелляционностью, а были те, кого он пугал до озноба словами о том, что настоящий европеец – это в душе и по духу нацист, и ему русское – это чуждое, а чуждое надлежит искоренить путем приложения бесконечной, последовательной, хитрой, бессовестной воли. «Вы – не знаете, а я знаю. Я там бок обок с ними сто лет прожил. А если быть точным, двадцать три. И мы как раз в точке сингулярности, когда бесконечное устремляется не к временной горизонтали, а к качественной вертикали, и происходит момент истины и мобилизации. У них способ один – нацизм, у нас – состояние очень частичной мобилизации государства, которое не обернулось поражением и которое вообще возможно только благодаря режиму народной войны со стороны общества». Так он мог «завернуть». И такие речи вызывали во многих смущение различной природы. Однако в споры и препирательства с новым математиком не вступали даже самые въедливые опекуны своих чад, отданных государством в руки этого субъекта. К тому же установленный факт, что Устинов действительно долго жил и был на хорошем счету в Европе, и не в какой-нибудь там Болгарии или Румынии, а в Германии – сей факт в глазах отцов и матерей благополучных московских семейств делал его неуязвимым и свидетельствовал в пользу его знаний и опыта.
С Аллой Мельник Дмитрий Федорович должен был схлестнуться с первого же дня. «Конечно, они у нас знатные расисты. Конечно, они же африканцев у себя принимают, кормят, поят за прошлые грехи. Конечно, они русофобы, раз русским предлагают не воевать по-азиатски, а работать по-немецки, готовить по-итальянски, одеваться по-французски. А мы – мы же другие! Мы скоро пересядем на „Жигули“, леса передадим китайцам, а в школах вместо уроков будем петь гимн и играть в „Зарницу“. Будем, будем бегать друг за дружкой по полям с деревянными ружьями, а долгими вечерами водить хороводы вокруг костра. Хотя какие костры, если лес – китайский. Но, конечно, это европейцы расисты и нацисты. Всё они такие, так ведь по-вашему», – Алла отставляет крепкую ногу, кладет крупную ладонь на выдающуюся грудь, и от груди выносит руку с указательным пальцем в направлении носа Устинова, ненавистного ей с первой же минуты. Короткая юбка в натяг опасно трещит. Все в учительской понимают, чем Алла хотела бы закончить фразу – «Это „они“ убивают украинцев и тех же русских». Но всё-таки женщина оставляет эту крамолу за скобками речи.