когда опять начнёт скрипеть кровать,
и сознавать, что этот скрип отныне
останется с тобою до конца,
покой вещей уже не потревожить,
и профиль вновь раскосого лица
на собственный твой станет так похожий.

«Пока внутри не задрожит…»

Пока внутри не задрожит
та жилка, что зовём любовью,
мы верим глупому присловью,
мол, слюбится потом. Ведь жизнь
считается весьма скупой
на ранящие насмерть встречи,
которым не нужны предтечи,
их называем мы судьбой.
Но, боже правый, как мелки
мечты, приправленные ленью,
нас выдает не говоренье,
а дрожь отдёрнутой руки.
Неузнаванье отомстит
пустой оконною глазницей,
лишь тень мелькнёт той вещей птицы,
оставив пёрышко в горсти,
что будет век дразнить: – Лови!
Прапамяти осколок мутный
вдруг озаряя сном минутным —
забытым обликом любви.

Из цикла «После…»

После концерта

Нет, это не умрёт. Серебряные струны
спустились к выходу, прильнувши к позвонкам.
Снег в морось перетёк, и сделались угрюмы
углы домов ещё до третьего звонка.
Был голос одинок. И в замершем пространстве,
боясь его спугнуть, сидели чуть дыша,
а после по Москве брели как иностранцы,
а впрочем, не числом огорчена душа.
А тем, что этот миг всё реже повторяем,
уходят ангелы, забрав с собой рожок,
и мы глядим им вслед, пока не замолкает
последний вздох, и звук, даже не звук – звучок.
А дальше – тишина. Ах, принц, ты всё
⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀устроил,
чтобы не встать в конец цепи бредущих
⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀вспять.
Но мы пока живём, нас, слава богу, двое,
а значит, есть, мой друг, с кем слушать
⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀⠀и молчать.

После Шагала

Взлетевший от отчаянья… В пыли
оставив вечных кур, собак и прочих
домашних тварей, на исходе ночи
ты всё же оторвался от земли.
С её замызганным, застиранным бельём
в черте оседлости – имперские задворки,
что вскоре, разлетевшись на осколки,
всё иссекут в отечестве твоём.
И вот почти столетие твой взгляд,
как взгляд звезды, достигнувшей сознанья.
Мы видим то, что видел ты: дрожанье
свечей в ногах покойника… Сидят
на крыше кот, петух, их тени и
скрипач растрёпанный со старой скрипкой,
что провожает странною улыбкой
отлёт души в безвластие стихий.
Туда же, убегая от обид,
метнулись двое – там тепло и пища.
Дым от трубы убогого жилища,
обнявший спутницу, скажи, куда летит?
Задравши головы, коровы и волы
следили за летящем в небе платьем,
протяжный звук вплетался в те объятья,
и свадебные корчились столы.
Но ты, увы, спустился вниз, и холст
подставил грудь кроваво-чёрным пятнам,
палитра превратилась в некий знак нам,
который нас почти достигнул… Мост —
даже не мост, но узенький мосток,
где не толпой, а только в одиночку
достигнуть можно той заветной точки,
с которой виден Запад и Восток.
Твои часы с единственным крылом
подёрнуты истёртой амальгамой.
А вдруг… (и тянет заглянуть за раму)
крыло второе тихо отросло.

После Парижа

Парижский вечер огибал стволы
каштанов с облетевшими свечами,
таких огромных, что, казалось, мы
не вынесем их мощных крон и сами
рассыплемся листвой по площадям,
раскатимся горошиной по скверам,
а ближе к ночи старый Нотр-Дам
нас поприветствует улыбкою химеров.
Почудится, что именно для них,
всё помнящих, испанская баллада,
горбун к цыганке с нежностью приник,
и больше ничего ему не надо.
А нам? Что надо нам от этих стен,
обсмотренных, обснятых до икоты?
Но купол так немыслимо синел,
что пропадала всякая охота
искать ответы. Просто приходить
по своды с иудейскими царями,
приткнуться рядом, что-то говорить,
следить, как солнце красными краями
зацепится за шпиль, за угол, за
витражный свет, невидимый снаружи.
И образы встают, как образа,
Собор воображению послушен.
А гитарист играл всё и играл,
и равнодушно принимая плату,