Именно за этой ширмой, в этой «слепой зоне» для отражения, и лежал труп. Словно убийца интуитивно или сознательно поместил свою жертву туда, где реальность переставала отражаться, в точку абсолютной непрозрачности. В место, где нет зеркал. Эта деталь отозвалась в Арионе глухим, тревожным эхом.
Он медленно опустился на колени у бурого пятна. Он смотрел не на него, а на то, как оно расположено относительно ключевых точек сцены. Пятно. Трон. Ширма. Они образовывали почти идеальный равнобедренный треугольник. Слишком правильный, чтобы быть случайностью. Словно кто-то расставил фигуры на шахматной доске перед тем, как совершить финальный, роковой ход. Эта композиция была лишена хаоса насилия. В ней была холодная, выверенная эстетика.
Арион поднял глаза. Сверху, с колосников, на него смотрели десятки прожекторов, сейчас холодных и темных, похожих на глаза гигантских, спящих насекомых. Но один из них, самый мощный, был направлен не на центр сцены, где обычно стоит главный герой, а чуть вбок, точно на то место, где стоял он, Арион, рядом с пятном крови. Кто-то – режиссер или убийца – хотел, чтобы эта точка была освещена ярче остальных. Смерть как центральное событие спектакля, вынесенное на авансцену светом.
Он встал и медленно пошел к краю сцены, к невидимой границе, отделяющей мир иллюзии от мира зрителей. Он обернулся и посмотрел на дело рук Ставрогина – и его убийцы. Он увидел не просто место преступления. Он увидел диалог. Ставрогин построил свой холодный, дегуманизированный мир. А убийца вошел в этот мир и ответил ему на его же языке, но с другим акцентом. Он не разрушил декорации, не устроил погром. Он вписал в этот стерильный текст одну-единственную, но очень грубую, кровавую фразу. И эта фраза полностью изменила смысл всего произведения.
Это было не убийство. Это была редакторская правка. И чтобы найти автора, нужно было понять не мотив, а стилистику.
Глава 5: Призраки прошлого
Когда Арион спускался со сцены, чтобы присоединиться к Ростовой, мир на мгновение качнулся, как палуба корабля в шторм. Холодный свет прожекторов, геометрия металлических конструкций, бурое пятно на полу – все это слилось в один смазанный образ, и сквозь него, как изображение на плохо настроенном телевизоре, проступило другое.
Подвал.
Сырой, затхлый воздух. Тусклый свет одинокой лампочки, свисающей с потолка. И манекены. Десятки манекенов, рассаженных по кругу, их гладкие, безликие лица обращены к центру. А в центре, на простом деревянном стуле, сидит он. Тот самый, главный, самый совершенный манекен Константина Севастьянова. Его последняя, незаконченная работа.
Арион моргнул, и видение исчезло так же внезапно, как и появилось. Снова перед ним были гулкие коридоры театра, спина Ростовой впереди и запах крови в воздухе. Но фантомная боль в затылке, отголосок того, прошлого дела, осталась. Он провел рукой по волосам, чувствуя, как холодок ползет по коже.
Эта сцена, этот Эльсинор из стали и неона, разбудил что-то в нем. Что-то, что он три года тщательно убаюкивал с помощью джаза, философии и контролируемых ритуалов. Логика убийцы-постановщика, его одержимость композицией, его эстетизация смерти – все это было пугающе знакомым. Словно он слушал ту же мелодию, но сыгранную на других инструментах. Севастьянов превращал живых людей в мертвые скульптуры. А этот новый «автор» превращал живую жизнь в мертвый, но безупречно выстроенный текст. По сути, они оба занимались одним и тем же: они останавливали время, навязывая реальности свою волю, свой извращенный порядок.
– Что там? – голос Ростовой вырвал его из оцепенения. Она остановилась и обернулась, заметив его состояние. В ее взгляде не было сочувствия, но было профессиональное любопытство. Она знала о его прошлом, о его личном спуске в ад, и понимала, что его реакция – это тоже улика. – Увидел призрака?