Я повесила на шею – поверх железного креста – мамины жемчужные бусы. Потом надела свои парадные туфли на маленьком каблучке, накрасила губы любимой помадой и завела в гостиной граммофон. Его мне подарила миссис Джун, когда мне было пятнадцать, – в тот год пришлось завязать с уроками балета, потому что они стали нам не по карману. «У вас есть дар, мисс Колтон, – сказала тогда учительница. – Не закапывайте его в землю!»
Откровенная чушь. Вместо таланта я была наделена проклятием, но нужно же было чем-то заполнять тишину теперь, когда папы не стало. Мы с Томми оба из рук вон плохо справлялись с этой задачей.
Я сделала несколько пируэтов – та еще пытка в туфлях на каблучке, пускай и небольшом. Но что делать – мои старенькие пуанты давно износились. Первая позиция. Арабеск. Дальше я напрочь позабыла о технике и просто стала кружиться в такт музыке. Мелодия «Карнавала животных», печальная и зловещая, та самая, что так полюбилась Михаилу Фокину[5], расплылась по комнате.
В те дни танец был моей отдушиной, моей речью. И когда Томми, шаркая, зашел в гостиную в помятой рубашке и с взъерошенными волосами, мне трудно было справиться с искушением и не остановиться. Он опустился на диван, внимательно следя своими темными глазами за каждым моим движением. Я заметила, что слуховой аппарат он с собой не взял.
Мелодия закончилась. Я направилась к граммофону, чтобы перевернуть пластинку, как вдруг услышала:
– Я тебя понимаю. Мне жаль.
Я обхватила ручку граммофона, пряча дрожь в пальцах. Чтобы Томми понял, что я на это скажу, нужно было обернуться, дать ему прочесть мой ответ по губам. Он всегда выкидывал такие вот фокусы, когда хотел, чтобы я на него посмотрела. Больше никто не осмеливался. С 1918-го Томасу Колтону пришлось привыкать, что все вокруг отводят от него взгляд. Одна я не боялась глядеть на него в упор.
Я обернулась, прислонилась к столу, скрестила руки на груди:
– Неправда. Ни капельки не жаль.
– Я сочувствую твоей боли, – проговорил он. Учтивая замена для «мне все равно, каково тебе».
Я перевернула пластинку, опустила на нее иглу и снова закружила по нашему тусклому ковру. Такой уж стала наша обыденность в последнее время. Наши слова падали в бездну меж нами, чтобы сгинуть в ней без следа. Раньше Томми выслушивал меня, даже если речь заменяли пируэты на ковре и взмахи конечностями, но эти дни прошли. И дело вовсе не в том, что он потерял слух. Он лишился способности слышать.
– Что мне делать в Нью-Йорке? – спросила я, выдерживая паузы между словами, чтобы он успел прочесть их по губам.
Ответ последовал не сразу. Я успела испугаться, что слишком быстро говорю, но брат наконец произнес:
– Да что захочешь. Мне дадут неплохую квартирку с двумя спальнями, так что тебе будет где разместиться. Это я уточнил. – Он подергал нитку, выбившуюся из ткани рубашки. – А когда обустроимся на новом месте… даже не знаю. Говорят, в наше время женщины в Нью-Йорке чем только не заняты. Можно найти работу, а можно включить весь твой природный шарм, затесаться в круги богатеев и ужинать с ними каждый день. Может, найдешь себе богатенького кавалера или еще что-нибудь.
– Замуж я не собираюсь. – Я привстала на цыпочки, завершив поворот. – Вести светские беседы умею не лучше дикого кабана, а ферм на Манхэттене, если мне не изменяет память, пока никто не построил.
– Адди, тебе ведь уже двадцать. Может, все-таки поискать себе спу…
– Я не пойду замуж, – отрезала я. Руки, поднятые над головой, резко опустились, юбка зашуршала у колен. – Если эта идея так тебя заботит, что ж ты сам себе не отыщешь спутницу жизни?