Уголовник с пеной у рта стонал:
– Сволота! Шпынял по рогам с разбором, как сам полковник по военной тревоге. В пыли совсем очумели – еле унесли ноги косогором. А достал плеть – подгонял приговором: "Сучьи грабли! Лучше умереть по случаю в поле, чем по-рабьи хиреть в бабьем подоле!"
За рассказом рвали материал на груди, как металл на помосте – разом трещали кости.
Уверяли, что не убивали:
– Погоди, не суди! Когда удирали, генерал дышал в китель. А пропал в беженцах – ищите на складе. Учтите, дядя всегда мечтал зарезаться на параде.
Но наводка по гряде не помогла и прополке. Мало бить со зла по воде сковородкой: прыть без штурвала – нить без иголки.
А склад с поклажей сгорел от земли до крыши – не нашли ни тел, ни лопат, ни даже – мыши.
6
Три попытки подсказали: нет на свет и слух и рука далека – бери без ошибки след на нюх – на дух мужика.
У ловца не зря на овале лица ноздря!
Повели у земли носами, осторожно подмели усами ров – шагов на двести – и расковыряли придорожные вести.
Запах пропащего и глину сохранял плащ его – да сгинул в лапах у перекупщика, что сторговал его за бесценок – за пальто натурщика – у одного ключника, взятого за хрящ у вороватого грузчика, которому горе-генерал проиграл в пристенок рельсы, когда подбивал попутчика к скорому рейсу на море, душистое от пенок, а поезда стояли в заторе из-за пушистых расценок.
Тогда, сказав, что говорящий – не прав, поймали у рва за рукава из кружев гулящих подружек, и три девки-однодневки признали вслух, что до зари услаждали своего любовника и дух от того полковника – не ромашка на вспашке, а бражка. Ожидал, прошептали, к площади машину и срывал с ними по очереди малину.
– С такими, – проворковали, – и захудалая вонь – разудалая гармонь! А снял генерал левака – и не тронь: погнал наверняка в огонь!
Добавляли девки, что вначале шагали со спевки, собирали цветы, откопали и гриб, да вдруг сшиб в кусты аромат, дремучий, как туча, испуг, сапог и мат:
– Но просвистал нахал между ног, как под одеждой ветерок: не сыскать и с овчаркой. А жалко! За ним – должок, а не дым из корыта!
Поправляли за прядью прядь – уточняли:
– Вранье! Наш дядя не имел ни подарка, ни корыта!
– А мое? Напрострел изрыто!
Объясняли детали:
– Кабы ромашил ваш маршал с дояркой немытой, по коровьему маршу от бабы накрыли бы простофилю, как солдата в самоволке. А так – что ему, помойному волку? Наши ароматы – нештяк: греют, как лучшие, но – не летучие. Номер – дохлый. Помер пахучий без расплаты, и не в вонючей куче, а в сохлой. Или, скорее, убили в автомобиле!
7
Балуй – не балуй, а выдаст – поцелуй!
Случилось, что на вокзале, где торговали распивочно и на вынос, ошибочно, не любя, поцеловал отъезжающего женатый дед, амбал, живучий и в беде, как земная твердь, а не фифка, тощий и бородатый, как заливная щучья гривка.
Лохматый старикан утверждал, что стакан – мера, и называл себя провожающим офицера на морскую помывку.
Вспоминал, что отправлял, тоскуя, как на смерть, а полагал – к теще на блины да на побывку.
Сели на рельсе, пели от хмеля песни, как умельцы.
Кутили без бормотухи – пили наливку и мус от преданной дедовой жены-старухи:
– Губы полководца на вкус были кислы: не квас, а плешь или мослы канатоходца, что допрежь для смеха едали с голодухи. А доехал едва ли, раз куски поврозь и в мыле сквозь зубы валились, что волоски с башки, известь со стены или с облезлого козла шерсть. И икал, небось, как самосвал на подъем. А честь? Не при нем! Для резвости – не гож. Молодежь пошла: и мерзости не пригубили, и на трезвого не похож!
Упрашивал его дед остаться. И не на танцы, а на обед: