Кирилл молчал. Он ждал продолжения, объяснений, обвинений. Его система требовала данных для анализа.

«И дело не в том, что случилось с твоим отцом, – продолжила она, предугадывая его незаданный вопрос. – Я понимаю, что это горе, и я была готова пройти через это с тобой. Дело в том, чего не случилось. В тебе».

Она сделала несколько шагов вглубь комнаты. Она не повышала голос, говорила ровно, почти бесстрастно, и от этого ее слова обретали вес гранитных плит.

«Я живу с тобой два года. Я сплю в твоей постели, ем за твоим столом, но я тебя не знаю. Я не знаю, что ты любишь на самом деле, кроме порядка. Я не знаю, что тебя смешит. Я не знаю, что тебя злит. Я даже не знаю, что причиняет тебе боль. Я думала, что это твоя сила, твоя сдержанность, твоя броня. Я думала, что под ней есть кто-то, кого ты просто боишься показать».

Она остановилась в нескольких метрах от него.

«Но на похоронах я смотрела на тебя и поняла. Я поняла, что ошиблась. Там нет никакой брони. И под ней никого нет. Там просто… пустота. Идеально спроектированная, выверенная, стерильная пустота. Ты – как твой дом. Дом с идеальным, впечатляющим фасадом, за которым никто не живет. Я не могу больше жить в музее. Я не могу жить в пустоте».

Слова Алены не были ударом. Удар предполагает сопротивление, ответную реакцию, боль. Это было нечто иное. Это было похоже на то, как архитектор, стоя перед своим творением, слышит заключение инженера-конструктора: "Проект нежизнеспособен. Фундамент заложен неверно. Все здание подлежит сносу". Это была не критика. Это была холодная, объективная экспертиза, выносящая окончательный вердикт. Ее слова не вызывали гнева или обиды. Они резонировали с тем глухим, беззвучным гулом, что поселился внутри него после смерти отца. Она просто дала имя тому, что он сам смутно ощущал. Пустота.

Он продолжал молчать, глядя на нее. Его мозг лихорадочно сканировал свои архивы в поисках нужного протокола для этой ситуации. Протокол "Примирение после ссоры"? Не подходит, ссоры не было. Протокол "Утешение партнера"? Неприменимо, она не выглядела нуждающейся в утешении. Она выглядела освобожденной. Все его социальные скрипты, все заученные алгоритмы оказались бесполезны. Он был как шахматный компьютер, противник которого вдруг смахнул все фигуры с доски и заявил, что сама игра не имеет смысла.

«Ты ничего не скажешь?» – спросила она. В ее голосе уже не было жесткости, только тихая, последняя капля надежды. Она давала ему шанс. Шанс опровергнуть ее диагноз. Шанс показать, что за фасадом все-таки что-то есть. Шанс сказать: "Нет, ты не права, я здесь, я чувствую, мне больно".

Он открыл рот. Он хотел сказать что-то. Что-то правильное. Что-то, что могло бы остановить ее, починить эту внезапную поломку в их отлаженной системе. Он мог бы сказать: "Я переживаю стресс. Мне нужно время". Или: "Давай обсудим это конструктивно". Или даже солгать: "Я люблю тебя". Но слова застряли в горле. Любая из этих фраз прозвучала бы фальшиво, как реплика плохого актера. Его система не могла сгенерировать убедительную ложь, потому что для этого требовалось хотя бы смутное понимание того, как должна выглядеть правда. А он ее не знал.

Вместо этого он произнес единственное, что было ему доступно. Холодный, аналитический вопрос. «Твое решение окончательное?»

В этот момент что-то во взгляде Алены окончательно умерло. Последний огонек надежды погас. Она медленно, устало кивнула.

«Да. Оно не сегодняшнее. Я приняла его там, в крематории, когда смотрела, как ты стоишь у гроба своего отца с лицом человека, который сверяет смету. Я просто нашла в себе силы озвучить его только сейчас».