Глухо загремели под землей медные барабаны, слившись в единимую, режущую сознание – четкий ритм и скрипящий лейтмотив – мелодию страха неизведанного.
Так ведь каждый, кто умирал, подвешенный вниз головой на багряном ясене, и миновал свою чахлую осень, способен говорить на тайном языке змей, не ведает быстротечного времени: нет для него ни рек, ни ручьев, ни даже подземных источников; нет причин, только следствия – огромное заледенелое озеро именем Сегодня, Завтра и Вчера. Стоя на льду, что трещит под ногами, мудрец, воскресший – но никогда не умиравший! – чувствует, как замерла протяженность души его, это подлинное время; видит, как летит снег вертикально вверх, как кружатся отчего-то обжигающие снежинки, а мрак становится слепящим светом. И там, на радужной границе мгновения и вечности, когда открыты все пути – куда ни шагни, золотой мост сам лозами вьется под ногами, – когда идешь босым по заточенному мудрецами лезвию сокровенного, неся над головой крест посвященного, каждый миг в страстях разрываясь до Многого под звуки флейты и в тот же миг в искусствах возвращаясь к Одному под гармонию лиры, – тогда только оголенная душа готова к встрече со знанием, что глупцы ищут в пыльных книгах и жарких реликвиях; ведь всякое знание в те блаженные мгновения – точно живительный свет для виноградной лозы; но стоит лишь возжелать большего – свет карающий, иссушающий, обращающий золото таинств углями сомнений, открывающий путь змеям пагубных метаморфоз плута-Шайтана, вечной тени человека.
II. Отравленные помыслы
Возле дверей у пещеры цветут в изобилии маки <…>
Там почивает сам бог, распростертый в томлении тела.
И, окружив божество, подражая обличиям разным,
Всё сновиденья лежат, и столько их, сколько колосьев
На поле, листьев в лесу иль песка, нанесенного морем.
Метаморфозы
Шестьдесят, тридцать, шесть…
Морской ветер обдувал постаревшее, грубое, угловатое лицо, и он хотел улыбаться – хотел, но не позволял себе ни при этих, ни при каких бы то ни было других обстоятельствах. Моряки, купцы, контрабандисты, путешественники – словом, все, кто очутился на борту торгового корабля, – смотрели на него с ужасом и, как он замечал, отвращением, старались избегать взгляда глаза в глаза и попадали в ловушку – щурились от бронзового блеска, ужасаясь сильнее.
Медаль на его доспехе – крашеная коричневая кожа и металлические пластины – многих пугала больше него самого.
Бронзовая медаль скалилась ликом Медузы Горгоны.
Военный трибун Квинт Ка́ссий Куллео́н не любил море: не понимал, как можно уверенно чувствовать себя там, где под ногами – лишь шаткие доски, а не надежная земля. Морем путешествовал несколько раз – конечно, не во время военных походов, – и всегда разочаровывался. Пока остальные жадно вкушали красоту лиловых закатов, слушали гипнотическую, будто Сомном[24] благословенную колыбельную волн, жадно искали огни Кастора и Поллукса[25] в ночи и молились своим богам в разбушевавшуюся грозу, Куллеон считал.
Шестьдесят, тридцать, шесть…
Эти числа преследовали его всю жизнь.
Когда корабль наконец причалил и все спустились на жаркий песок, Куллеон молча развернулся и пошел своей дорогой – взял только верблюда. Почувствовал, как остальные выдохнули, – услышал их шепотки за спиной: о лысой голове, о грубых руках, о жуткой медали, об огромном шраме, скрытом черной витиеватой татуировкой дракона, ползущего над глазом. Проходимцы на корабле напоминали Куллеону собственных легионеров; легионеров, за спиной прозвавших его «Подай другую!» – так часто он порол их высушенными виноградными лозами. Пороть было за что.