Видя, что дело застопорилось, малышка стала нервничать:

– Ты скоро купишь мне лошадь? Точно такую, как на картинке? Серую, да?

– Да.

– А… голубую лошадь ты тоже купишь?

– Куплю.

– А зеленую? И оранжевую? И синюю?

Он кивал и усмехался, не отрываясь от газеты "Правда". На Веру было жалко смотреть. Ее личико избалованного эльфа напрягалось, глаза влажнели, но губы не переставали улыбаться. Она и радовалась этим посулам, и чувствовала что-то неладное. "И до нее добрался", – про себя отметила я. Без злорадства. Так думают о законе природы, едином и неизбежном для всех.

– Ну что ты издеваешься над человеком? – мама качала головой. – Вера, папа шутит. Таких лошадей не бывает.

– Бывает! – сестра топала ножкой. – Папа мне их купит. У меня будет много-много лошадей. И фиолетовую, правда, пап?

– И фиолетовую. У тебя будет целый табун.

8. Сцена в подвале и похищенный кролик

Была у меня в ту пору тайная песенка не песенка, а так, речитатив, бесконечная ламентация, тихий горестный упрек, обращенный к судьбе. От дома до школы тащиться приходилось долго. Топая по этой дороге одна, я иногда затягивала сие произведение неопределенного жанра, подобно тому кочевнику-берберу, что трусит по пустыне и, как принято ему приписывать, что видит, о том поет.

Возможно, невежды-европейцы недооценивают бербера и на самом деле то, что он исполняет в пути, не столь примитивно, ибо отшлифовано веками. Я же попросту бубнила про себя нечто вроде: "Солнце встает, а я в школу иду. Распустился тополь, а я в школу иду. Ручей журчит, а я…" Тем самым я как бы обращала внимание злодейки-судьбы, сколь вопиющим образом моя участь выпадает из общего гармонического порядка вещей.

Это было сверкающим весенним утром. Перед лицом майской веселой природы моя жалоба приобретала особенно душещипательный оттенок, но зато ласковый ветерок и яркие краски, по которым я тосковала всю зиму, да и собственное монотонное бормотание убаюкивали, кружили и затуманивали голову, так что я уже шептала дремотно, почти бессознательно:

– Одуванчик расцвел, а я в школу иду. Покосился забор, а я в школу иду. Вот и заяц сидит, а…

Что?!

Сонливости как не бывало. Вытаращив глаза, я застыла на месте.

У забора, и впрямь покосившегося, уютно прижав уши, сидел в траве серый, вполне беспородный кролик.

…Тут нужно не то чтобы лирическое, но объяснительное отступление. В детстве, лет едва ли не с четырех и примерно до тринадцати, я была дико, бестолково влюбчивой. Ни пол, ни возраст объекта значения не имели – на меня накатывало, и все. Впервые таковое состояние поразило меня при виде одного из дядюшкиных знакомцев. Насколько вспоминаю теперь, божественное видение являло собой монументального, лысого как колено старика лет шестидесяти с вальяжными манерами и густым самоуверенным голосом. Стоило ему зайти в комнату, и я растворялась в обожании. Я не висла на нем, не приставала, как бывает с детьми. Даже заговорить не пыталась – это было и ни к чему. Нет, я отходила в самый дальний угол и благоговейно там замирала. Окружающие не преминули заметить, что я неравнодушна к лысому, и немало на мой счет повеселились, но я их едва замечала. В его присутствии все, кроме самого факта присутствия, абсолютно теряло значение.

К счастью, мои последующие экстазы были уже не настолько всепожирающими. Однако и неприступный Витька Собченко, и вероломная Лидка Афонова – кумиры моих первых школьных лет – попили моей кровушки вдоволь. И влекло-то меня все к победителям, к лидерам, разбитным и нагловатым: той человеческой разновидности, что была мне наиболее чужда и по мере взросления стала наводить нестерпимую скуку. Но когда я, как вкопанная, встала посреди сельской улицы, таращась на кролика, до этой трижды благословенной скуки надо было еще дожить. Пока полупрезрительное, полумилостивое равнодушие Витьки и мелкие лидкины пакости были источником моих постоянных терзаний. Ничего, кроме них, эта чертова склонность к увлечениям никогда еще мне не приносила.