– Давай бери, – говорит она. – Все нормально. Ты же не одна из тех девчушек, у которых с едой беда, верно? – Она сует конфетку мне в руку. – Вот так. И потом, чуть-чуть сладкого никогда никому не вредило, – говорит Руби. – Я, может, и не выучена на психолога, но кое-что в этой жизни понимаю.

Она легонько стучит себя по груди, как будто именно там хранится это ее понимание жизни.

Когда мы добираемся до прачечной, Руби отпирает шкаф, где хранятся средства для стирки; она прислоняется к стене и смотрит, как я складываю свои джинсы и рубашки в машинку, отмеряю и переотмеряю порошок, складываю и перескладываю вещи в барабане, надеясь, что она скажет еще что-нибудь про свое понимание жизни.

Но она молчит. Я слышу только шуршание, когда она разворачивает конфетку себе.

– Ну вот и славно, деточка, – говорит Руби, когда я закрываю дверцу машинки. – А теперь пойдем обратно.

На обратном пути мы проходим мимо знака аварийного выхода, там висит схема здания, и на этой схеме – большая красная стрелка и надпись: «ВЫ ЗДЕСЬ».

Интересно, если «Псих-ты» загорится или что-нибудь такое, смогу ли я заорать?

Сегодня ночью многовато плача. У спален тут нет дверей, так что плач – или стоны, или всхлипывания – разносится по всему коридору. Иногда я лежу в постели и представляю себе реку всхлипов, текущую мимо и оставляющую лужицы страданий на каждом пороге.

В первые дни здесь я тратила уйму времени, чтобы угадать плачущую по голосу и месту. Кто-то неподалеку мяукает, как котенок. Мне кажется, это Тара. У кого-то в конце коридора отрывистый плач, который сначала похож на смех. Это Дебби, я практически уверена. Но со временем я решила, что игра в угадайку, какой девочке принадлежит тот или иной плач, еще больше мешает заснуть.

Тогда я придумала игру, которая отвлекает меня от плача.

Игра простая. Я лежу и фокусирую все свое внимание на дыхании Сидни. Сидни, которая засыпает, как только выключили свет, спит на спине с широко открытым ртом. Если я сильно напрягаю слух, то слышу, как воздух входит в нее с легким «аах» и выходит с «хаа». А если очень постараться, то можно заметить тот самый миг, когда вдох превращается в выдох.

Сегодня, когда Ума отводит меня в твой кабинет, она зависает перед дверью дольше, чем обычно, и тычет носком одного кроссовка в носок другого. Я тычу носком одного кроссовка в носок другого, замечаю, что мы делаем одно и то же, и прекращаю. Ума тоже прекращает, потом по одной вытаскивает руки из карманов и сцепляет их перед собой. Она медленно поднимает подбородок и наконец, приложив огромные усилия, смотрит мне прямо в лицо. А потом она улыбается.

Улыбка выглядит какой-то неуместной на покрытом красными пятнами лице Умы, как будто бы Ума улыбается не слишком часто, как будто она только тренируется.

Я не отвожу взгляда, тем самым пытаясь показать ей, что я не против, что на мне можно тренироваться.

Потом она уходит, и я вслушиваюсь в удаляющийся скрип ее обуви.

Ты наклоняешься вперед, сидя в своем кресле из мертвой коровы; я отодвигаюсь.

– У меня есть теория, – говоришь ты.

Тогда я решаю, что хочу узнать точно, сколько полосок на твоих обоях. Рыжеватая, белая. Рыжеватая, белая, рыжеватая, белая.

– Всего лишь догадка, – говоришь ты.

Рыжеватая. Белая. Рыжеватая. Белая.

– Я не знаю, почему ты ни с кем не разговариваешь…

Полоски выцветают, и теперь сложно разглядеть, где заканчивается рыжеватая и начинается белая.

– Но предполагаю, что молчание требует огромных сил.

Я представляю пробежку после школы, нечто, требующее много сил, по крайней мере поначалу. Хотя после первых полутора километров включается эффект канцелярской замазки. Я перестаю замечать деревья, и дорогу, и холод, и вообще куда я бегу. Как будто приходит кто-то с большим ведром белой жидкости и замазывает все вокруг меня. Иногда я даже забываю, что бегу, и вдруг натыкаюсь на какое-нибудь здание или дорогу, которых никогда не видела раньше, и понимаю, что забежала слишком далеко. Тут эффект замазки выключается. Обычно в таких случаях я разворачивалась и бежала домой, гадая, как мне вообще хватило сил.