Когда мы высосали принесённый с собой прощальный пузырь горилки с перцем, Толька раздухарился. Высвободил из башмака шнурок, выдернул им через горлышко размякший стручок, сжевал его и взялся за гитару. И спел с душой, но не морячкам, а этим, шалашовкам, которые ожили, зашевелились.

Одесса-мама, я сын твоих бульваров,
я Дерибасовской поклонник, вечный раб.
Когда-нибудь вернусь сюда под старость,
чтобы взглянуть в последний раз на здешних баб.

Один из чернявых, в шведке на молниях и узких штанах, поаплодировал и сунул нам газету. На полях карандашная надпись: «Мне нравятся русские парни!» Толька улыбнулся как можно «ширше», сгрёб протянутую руку, пожал и проникновенно, ну хоть слезу роняй, подвёл итог: «Ке нотр ви маритим? Тужур – дежур, суар – буар, навиге, навиге и апре – мурю».

Смотрю, и те, и эти, все смуглые, захлопали глазами. Не знаю, поняли они хоть что-нибудь из Толькиной абракадабры, но я-то сразу узнал фразу – сам пользовался когда-то! – из соболевского «Капитального ремонта». Там флотский лейтенант пишет брату-гардемарину эту исковерканную французскую жалобу: «Что наша жизнь моряка? Всегда дежуришь, вечером выпьешь, плаваешь-плаваешь и потом – помрёшь».

Засим мы гордо удалились. Слегка пошатываясь, но – гордо.

Ночь я провёл в общаге на Красноармейской, утром позвонил Юльке, а часа через три-четыре, продав часы, уже пересекал в общем вагоне молдавские холмы и таращился в окно, приближаясь к новым ожиданиям и предчувствуя впереди новые верстовые столбы.

Все люди стремятся сделать карьеру, но я бы хотел подчеркнуть напоследок,

Что половина при этом действует так, а другая половина – исключительно эдак.

Огден Нэш

За дверью гавкнул Мушкет: набродился – просится погреться.

Впустил. Пес приковылял к печке и в несколько приёмов, точно складывая суставчатые рычаги, медленно опустился на половик, окинув Дикарку подслеповатым взглядом. Та, не поднимая морды, ответила своим, полным презрения к немощному старцу.

«Третья степень похмелья – во многих отношениях самая мерзкая», – сказал, отрыгнув крутым реализмом, фантаст и выдумщик Клиффорд Саймак. Я, без сомненья, находился именно в третьей. Все признаки налицо: сердце куда-то закатилось, в животе пожар, вроде того, что дымит на торфяниках, вызывая удушье, глотка слиплась от пепла, да ещё и песочком присыпана. Господи, водицы, что ли, испить?! Испил. Аш-два-о пробудило вчерашние пары. Они уложили меня на кровать мордой кверху, дабы я мог созерцать сучок, похожий на рожу ухмыляющегося сатира. «Das Leben verschlingt des wilden Augenblicks Gewalt», – хихикнул спутник Бахуса. – «Жизнь в дикой власти мгновения».

Я убедился в справедливости этой аксиомы, крепко приложившись – до искр в глазах! – к столешнице, плохо оструганной сороковке, нависшей над изголовьем, и узрел на ее краю стакан, прикрытый коричневым томиком несравненного Вэ Вэ.

«Черт возьми! – ёкнуло вещее сердце. – А стакан-то не пуст! Что в нем? Кофе или вчерашний недопиток?! Если кофе, то разочарование будет на уровне мировой скорби».

Я смотрел, не решаясь взять его в руки. Не мог поверить, что утроба моя ненасытная что-то оставила вчера. Ну, хорошо, оставила, но как же я, продравши глаза, не заметил очевидного?

И всё же… и всё же «третья степень похмелья» должна быть нейтрализована. Клин вышибают клином. Все познаётся опытом, но, главное, не обмануться в ожиданиях.

Освободив стакан, я сделал добрый глоток и… вытаращил глаза: чистейший! Отдышавшись, сделал ещё один. Третьего не понадобилось. Во-первых, третий – лишний, как сказал бы Вэ Вэ, во-вторых, стакан опустел, а голове – полегчало. Надолго ли? Будущее покажет. Оно неумолимо приближается, оно уже стучит в дверь, оно громыхает, оно… Нет, это стучит в висках. Как колеса того поезда, что приближал меня когда-то к Кишинёву, к экс-одесситу Петьке Мудраку, поклоннику Эрато и Евтерпы, знатоку Огдена Нэша, сказавшего однажды: «Я хочу дать совет молодым матерям: если у вас родился поэт, не надейтесь, что его оценит потомство, и ничего хорошего от него не ждите; лучше последуйте первому порыву и утопите его в корыте».