– И то хорошо, а то бы весь город прознал про то, что фамилия моя, оказывается, и не Таланцев вовсе!

Голова глядел в бумагу, зло сощурившись. Ехидная улыбка играла на его губах. А седые усы и борода, подстриженные руками дорогого цирюльного мастера топорщились от справедливого возмущения.

– И как же этот висельник тебя обозначил?

– Бесталанцев я у него! Бесталанцев, видите ли!

Демьян Устиныч шагнул к попятившемуся от ужаса Савелию и ткнул в него указательным пальцем:

– Вон пошёл! Отстраняю тебя от должности, мерзавец!! Так нашу контору опозорить! Мне теперь Зосиме Лукичу как в глаза глядеть прикажешь?! Вон! С белым билетом на улицу пойдёшь! Никто никуда на службу не возьмёт тебя, олуха!

Савелий от ужаса не знал, как оправдаться. Да и не выходило это оправдание. Сам был кругом виновен. Рассуждал да мечтал слишком много. Да все не к месту. А следом за мыслями и рука его действовала, подчиняясь им охотно.

Записала все, о чем он думал. И жизнь его теперь окончена. Навсегда. Остаётся лишь пойти к реке да и пасть в ея хладные воды, утопившись с горя.

– Ну уж больно ты крут, Демьян Устиныч. – Вдруг пожалел побледневшего писаря голова, с внезапно возникшею тревогою глядя на алебастровое лицо того и затуманенный взгляд.

– В участок его всего лучше, с запискою. Выпороть примерно. Да и будет с него. Меньше головой своею думать будет! Бросаться людьми в наши времена не с руки. Грамоту малая толика лишь разумеет. Да и те денег за службу требуют ого-го сколько. Этот-то у тебя, судя по виду его, не жаден.

– Да нет, не жаден. – Согласно кивнул головою начальник конторы, оглядывая Глебушкина, будто примериваясь к чему-то. – Мечтателен больно. Сверх меры даже.

– То-то я и гляжу, вся бумага конторская в завитушках. Почему я и внимание на неё свое обратил, когда говорили с тобою. Уж больно кудрява была. Все крендели небесные, поди на неё перенёс. – Зосима Лукич неодобрительно поглядел на Савелия, который стоял ни жив, ни мертв. Перспектива унизительного наказания почти убила его. Пороли его давно. Ещё в розовом детстве. Маменька своею рукою, за детские проступки. Но тогда было и не больно почти. Маменька его была ангелом земным, а по кончине своей, поди, сделалась и небесным – так был кротка и незлобива, и лишь по материнскому долгу своему решалась поднять руку на мечтательного сына своего.

В участке его, вернее всего, убьют до смерти. Ну, если и не до смерти, то все одно, сидеть и стоять не выйдет долго, и другие писари, прознав про такое, поднимут его на смех, что сделается ещё худшей судьбою, как, если бы его выгнали на улицу все с тем же белым билетом. Думая про такое, Савелий невольно всхлипнул, жалеючи себя.

– Верно твоё решение, уважаемый Зосима Лукич. Истинно, великий ты человек! Мыслитель, каких мало! Целый Спиноза, поди!

– Ну уж ты прямо обижаешь меня, Демьян Устиныч! Спиноза! В краску вон вогнал! – голова радостно улыбнулся, позабыв вовсе, что краску на его лице вызвало не обилие комплиментов, какие он посчитал справедливыми в отношении себя, а выпитая рюмка рябиновой, что разогнала ему кровь, придав некую молодцеватую розовощекость.

– А записку в участок кто писать станет? – Демьян Устиныч прищурил один глаз. – Писарей сегодня нету более, все по делам разбрелись.

– Как кто? А молодец этот у тебя на что? Сам же напишет ее! Сам и отнесет! – хохотнул голова своему остроумному решению, глядя на Глебушкина, какой от ужаса уже готов был грянуться без чувств.

– Садись, негодяй. Да пиши, что сказано тебе будет. Да радуйся, дурак молодой! Милостив Зосима Лукич к тебе оказался! Благодари его!