Александр стоял у стеллажа, будто видел его впервые. Полки были знакомыми, порядок – привычным, каждая книга стояла там, где и должна. Но сам порядок казался неестественным, как если бы за время его отсутствия кто-то аккуратно восстановил обстановку по памяти, немного ошибившись в деталях.
Он провёл пальцами по корешкам и остановился на архивной папке с пометкой «Письма, 1840–1850». Бумага была шершавой, с тёплой пылью, оседающей между страницами. Он перенёс папку на стол, открыл. Внутри были документы, которые он читал десятки раз. Подписи, даты, штампы – всё на месте. Но когда он начал вчитываться, внутри вспыхнуло ощущение несоответствия. Некоторые строки были такими, какими он их помнил, но звучали иначе – как будто текст остался, а контекст исчез. Он перелистал несколько писем. Одно из них, которое прежде всегда казалось ему центральным, теперь терялось среди других. Оно не изменилось, но перестало звучать. Не было той интонации, того веса, который он чувствовал раньше. Александр отложил папку, вернулся к полке и достал другую – уже с собственными пометками. Блокнот открылся на середине. Почерк был его. Линии, наклон – всё соответствовало. Но фразы в некоторых местах казались чужими. Не по содержанию – по уверенности. Некоторые слова он точно знал, что писал иначе. Некоторые – помнил, но на бумаге их не было. Он пролистал ещё несколько страниц, пытаясь найти подтверждение воспоминанию, которое не давало покоя, но наткнулся на пустое место. Там, где по памяти должно было быть объяснение или вывод, зияла тишина. Александр сел и положил перед собой оба блокнота: архивный и личный. Он внимательно смотрел на страницы, не пытаясь анализировать. Внутри не было страха. Только странное, нарастающее чувство, будто между прошлым и настоящим возник зазор, тонкая трещина, незаметная на первый взгляд, но постепенно расширяющаяся.
***
Утро скользнуло в комнату беззвучно. Тусклый свет, пробивавшийся сквозь серые парижские облака, лёг на книжные корешки, на край стола, на неподвижный корпус раскрытых часов. Всё находилось на своих местах, как будто ночь не оставила после себя никаких следов. Но сама тишина казалась непривычной: не умиротворённой, а натянутой, как поверхность воды перед дождём.
Александр не сразу поднялся. Внутреннее ощущение подсказывало, что граница между сном и явью ещё не стерлась окончательно. Вместо привычной утренней рассеянности возникло чувство сосредоточенности, как если бы за дверью уже стояло нечто важное. Комната оставалась прежней, но не принадлежала ему так же безоговорочно, как раньше. Подойдя к умывальнику, он плеснул в лицо холодной водой. В зеркале отразилось всё то же лицо – знакомое, но в чём-то переменившееся. Взгляд стал настороженнее, осанка – чуть сдержаннее. Не было ни страха, ни растерянности. Только странное ожидание, с которым встречают необъяснимое. Собираясь, он накинул пиджак, лежавший на спинке кресла. Лёгкий хруст в кармане заставил остановиться. Рука нашла сложенный пополам лист бумаги – плотной, слегка шероховатой. Лист выглядел старым, края были неровными, будто вырваны наспех. Чернила едва заметно поблёскивали, а почерк – прямой, слегка угловатый – производил впечатление человека, писавшего быстро, но отчётливо.
Слова на листе были короткими, но насыщенными:
«Вы должны помнить, что время – не прямая линия. Оно возвращается, если его кто-то зовёт. Не сомневайтесь в увиденном. Всё это – не случайность. Это путь. Продолжайте.»
Подпись отсутствовала. Не было и даты. Но в воздухе остался запах – смесь старой бумаги, табака и чего-то неуловимо знакомого. Такой же аромат витал в отголоске, в том сне, в той зимней улице, которую он видел среди мокрых камней и жандармских шинелей.