– Мне только что? Я картошку продам в Москве – мои деньги. Неделю там просижу у сестры…
Он выпил немного. Ему враз отшибло дыхание, и, подскакивая на скамье, он с минуту надрывно кашлял. Уж успокоился, а в глазах все ходили розовые круги… Комарь, подмигивая ребятам, деловито спросил у Никанора:
– Думаешь, за спекуляцию тебе не зачтется? Гляди, отец. Встречу твоего председателя – выдам с потрохами. Вот тебе – честное слово!
– На меня не наговаривай, я о себе знаю!
– Спекулируешь-то зачем? – стал привязываться и сосед Никанора.
– Я не спекулирую.
– Люди зря не будут брехать.
Никанор дернул подбородком, крикнул:
– Ты мне не пришивай!
– А вот пришью! – невесть с чего заорал парень, потянулся к нему.
И Никанор вскочил:
– Знать вас теперича не желаю!
Хватаясь за стенку, он едва выбрался в сени. В потемках нащупал дверь, пьяно слег на нее. На крыльце сырой ветреный воздух немного освежил. Упав на перила, покачивая головой, долго не мог понять, как оказался в Алексееве. Вдруг начало мучить чувство, что такое когда-то уже было с ним… Отрывочно восстановилось зимнее: он продавал в Малоярославце корову, нужны были деньги. Приехал с ночи и остановился у знакомых. Но с утра почувствовал вялость и какое-то томящее безразличие, с трудом достоял на базаре до обеда, а потом и вовсе стало плохо… Много позже, когда выписывался из московской больницы, где лежал с крупозным воспалением легких, с сумрачным изумлением думал о случившемся: ведь не отдай он корову за полцены, а на это надо было решиться, и не попади ошибкой на московский поезд, он задержался бы в райцентре на день-два. Дома болезнь взяла бы свое, дома на печи он протянул бы ноги! Сейчас это его потрясло. Анна никогда не поймет, что это – страшно, хотя незаметно пережито, как пережито все другое. Не поймут и дети. А для чего же тогда все? За всю жизнь, проклятую, мотаную, даже подумать о себе некогда было! «Вот картошку надо везть в Москву… Огород копать – опять лошадь проси! Все дело в моменте. Только не упускать его!» Но он не додумал до конца, что это за момент, который следует не упускать: услышал голоса соседа-тракториста и Комаря. Оба говорили страстно, крикливо.
Вдруг скрипнула дверь в сенях, на свету, в платке, наброшенном на плечи, появилась хозяйка.
– Ну где ты? – шепотом окликнула она.
Никанор спиной чувствовал ее мягкую грудь; теплый голос убеждал:
– Обиделся, а они – смеются. Не отпущу! Куда ты пойдешь ночью? Да и за столом путем не посидел. Иди же!
Неверными ногами Никанор побрел в душную комнату. На него не обратили внимания, зато хозяйка сразу подсела, обняла.
Трактористы стали собираться; разобрали сваленные на кухонном столе ватники, стуча сапогами, шумно вышли. Комарь поспешил следом – проведать машину, но не вернулся. Оставшиеся пили чай из самовара, мутно отражавшего лица над синей клеенкой, – пили долго, истово. Никанор нудился от горячей и плохо пережеванной пищи, выходил в кромешную тьму двора – в одной рубахе на потном теле. Спать улеглись на полу, не раздеваясь.
Утро было позднее – тихое, с густо-синим небом в окнах.
IV
Домой Никанор явился в обед – в запыленных сапогах, еще больше покрасневший от вешнего загара и слегка хмельной. Он испытывал усталость, головокружение после дурно проведенной ночи и долгого пешего пути и, едва забрался на печь и приткнулся затылком в свернутую выголившуюся овчину, тотчас забыл себя. Анна входила за чем-то и возилась в сенцах, потом пришла Нюшка и принялась мыть пол, гремела ведрами. В растворенную дверь задувал ветерок. Никанор, проснувшись, лежал с открытыми глазами, прикидывал, сколько уйдет на расходы и как выгодней: ехать ли с попутчиками или сложиться с двумя-тремя (такие, он знал, найдутся) и выпросить машину в колхозе. Последнее казалось выгодней. Он вспомнил о сестре, и сделалось на душе как-то суетно…