За чаем говорили каждый о себе. Никанор посерьезнел. Ему незачем было что-то скрывать. Все это наболело: нелады в семье, колхозные неурядицы… Удобней думалось вслух:
– Я, сестра, однако, тебе скажу: при теперешнем разе мне бы в город перебраться самое подходящее. Детей я вырастил, в дело произвел. Семья… Теперь какая она семья? Ее нету.
– Нюшка-то при доме еще. Чего ей замуж спешить? Будет да будет нести в дом, как у вас говорят.
– Ее помощи мне не надо. Она и жить-то со мной не собирается. Трех копеек звону только узнала, а уже о себе понимает!
– На всех ты накидываешься! Я ведь еще девчонкой ее знаю. Наливай себе чаю, – говорила Ольга и тянулась рукой, подвигала сахарницу.
Давняя жалость к брату с годами стерлась, неприязнь прочно вошла в отношения. Может быть, причиной тому – война, голодные зимы: не до родственных чувств было тогда Никанору. Вечные жалобы на несправедливость судьбы перестали трогать – знала она им цену! Вот он говорит: колхозник с себя продавал, когда налог был. А ведь сейчас так хорошо живут, как сроду не жили.
Никанор достал из мешка кусок сала; счищая ножом прилипшую бумагу и сор, сказал:
– С недельку я у тебя поживу. Позволишь? – и коротко взглянул на нее: – Потом разочтемся.
Ольга пожала плечами: что ей было ответить?
– Живи… Только не поеду я к вам. Не надо мне твоих услуг.
– Что так?
– Не видала я от тебя хорошего…
– Мне тоже от людей хорошего не было.
– Сам виноват.
– Я от них хорошего не получал! – привставая, перебил Никанор. – Мне, может, в городе жить бы, кабы не они! Столяр бы стал. Но я тебе так скажу: дело – оно не веник, того брось, он и будет лежать. Я вон жизнь прожил, не о себе заботу нес. А нажил?.. Подыхать станешь – и вспомнить не о чем. Ты мне не говори: дети. Дети-то, они пожалеют! Они поразлетелись, теперича и крови родственной не чувствуют.
Он вышел. Принимаясь стелить на ночь, Ольга вынула из сундука ватный мужнин пиджак, одеяло. Она окончательно утвердилась в мысли не ездить к брату и впредь никогда его ни о чем не просить. К чему ей это? Под конец разговора стало не по себе – вот и впрямь: прожита жизнь, да разве поймешь зачем? Только плечами пожать и остается. Дела ему нельзя бросить… А о городе болтает! Еще мальчишкой был Никанор – как намучилась с ним мачеха! Запрягут, бывало, лошадь везти их в приходскую школу, а он куражится, бежит от саней целиной, по снегу – и не докричишься, не доплачешься…
Между тем Никанор в уборной пересчитал деньги. Их осталось девятьсот тринадцать рублей. Он заколол карман на булавку и, пораздумав, решил, что завтра купит Нюшке пальто и с ночным поездом уедет.
Лег он, не раздеваясь, и, то задремывая, то мгновенно просыпаясь, вслушиваясь в слитный шум листвы, обрывками доносившуюся музыку, продолжал какой-то давнишний разговор с собой… Ему думалось об Анне – и то, что думалось о ней, было обидно неотделимо от него самого – и о предстоящем дне, который для него всегда был похож на прошедший.
VII
А в тот же день после спустившегося перед рассветом дождя, не спеша, ехала Анна к лесу. С одинаковым равнодушием поглядывала на промытую дорогу, на ходившие из стороны в сторону разномастные крупы лошадей, на бурую сытую влагой зябь…
Наряжали привезти из лесу заготовленные там жерди под огорожу. Вначале отказалась наотрез – уже с полнедели была на одной работе, втянулась в нее. Ехать не хотелось.
– Чего я вам!.. Вон есть климовские девки, у них шеи-то как у коров. Лучше дома просижу.
Темный от загара, с густой щетинистой порослью на щеках, Лотров посидел с минуту. Уходя, бросил недоуздок на лавку, с улицы крикнул: