Ничего. Проснусь и снова всё вспомню. Я смеялся и ел. Какой-то ветчинно-рубленый фарш из банки, хлеб. Выпил тёплый чай, лёг и начал засыпать, укладывая шары. Голова, окантовочка, тюфяк, блямбочка на ногте, гвоздь и боль под ногтями. Голова – верхний шар, потом два. Цветной – вопрос, полосатый – ответ. Главное – это голова…

Я изо всех сил дёрнул ногтями за шляпку, порадовался резкой боли и уснул.

Ксения

– В феврале шестнадцать исполняется – пускай замуж идёт. Хватит дурью маяться.

– Что значит: «пускай идёт»? Куда ей замуж в шестнадцать-то лет?

– Туда. Куда всем – туда и ей. Ничего нового не придумали. А что навыдумывали – то сгинуло. Егор – хороший парень, надёжный. Нечего ей хвостом крутить. Поманила – а теперь что? Пускай живут семьёй отдельно. Подальше от Василисы и Даши, чтобы скверны не набирались.

– Прекрати.

Мама возражала устало, пыльным голосом. Видать, не в первый раз это слышит.

– «Прекрати – не прекрати», а за дочерей я в ответе. А эта… Правильно говорят: от осинки не родятся апельсинки.

– Как же ты можешь?! Всегда говорил, что она – как родная тебе, а теперь – вот так?!

– Пока себя блюла – так и говорил, а теперь…

Вот, значит, как. Скверна от осинки. Догадывалась я, мама проговаривалась несколько раз.

Наверно, я должна была застыть как громом поражённая, но внутри даже не шевельнулось ничего. Вообще ничего. Как будто подсохшую болячку на колене теребила-теребила, потом колупнула – она и отвалилась. Капелька крови выступила, а боли нет. Может, много ещё вкусила бы от семейных тайн, да противно стало. Раньше бы послушала и пошла в уголке плакать. Или за сенным сараем сидеть.

– Когда захочу – тогда и замуж, – сказала я, войдя в комнату. – Когда сама решу.

А отдельно могу хоть сейчас жить. Квартир в городке полно пустых.

Вот насчёт «громом поражённая» – так это мама. Как стояла, расставив руки – так и застыла. И, конечно, при нём слова против не скажет. Зато он губы подсобрал, глаза закатил, и пошло-поехало:

– Как же ты смеешь подслушивать? Совсем приличия и совесть потеряла!

«И честь с девством», – подумала я, но промолчала. Скучно спорить, наперёд всё известно.

– Скромная жена и дева не смеет…

И замолчал. То ли забыл, то ли дар речи потерял. Лицо злое и бабье какое-то. Интересно, он мне сейчас противен стал, как узнала, что не родной, или раньше уже?

Раньше. Давно уже на него смотреть тошно. Взглядом меня сверлит, щекой дёргает, а глаза уже не благостные. Ничего, я подскажу. Тысячу раз слышала.

– «Молчание печатлеет ее уста; взоры не обращены на мужчин; походка ее благообразна, одежда ее невычурная, но простая и приличная. Не станет она смеяться с молодыми мужчинами, не станет перебрасываться острыми словами и шутками; потому что в ее сердце страх Божий. Она знает только Церковь Божию и домашнее хозяйство». Ничего не забыла?

– Да ты!.. ах ты, дрянь такая!!! В доме запру, за дверь не выйдешь! На цепь тебя посажу! С этого дня…

– Попробуй. Против меня ты герой, конечно.

И ушла к себе. Побросала в рюкзак всё свое, Денисовы бумаги и чёрным ходом на улицу. Идти вот только некуда. Не с кем поговорить.

Мама будет вздыхать: «Отступись». Лариса волком смотрит, с лета десятка слов со мной не сказала. Юля Аликова хорошая, но… Беременность тяжёло у неё идёт, да и неизвестно, что она про меня думает. И про Александра. Нет уж, не к ней.

Опять к Мин Чжу зайти, Борисовой вдове? Она мне поплачется, я ей. Невелика радость. Только с Эдуард Василичем и поговорить теперь.

Он, наверно, всё на свете знает: рассказал мне про учителей, про приёмы педагогики, про психологию ребёнка. Учителем быть, оказывается, – это не просто детям из книжки прочесть да пересказать, а потом спросить.