– Когда я была маленькой, – голос её упал в воду, заставив её замолчать на мгновение, – я верила, что ручьи – это слёзы леса. Он плачет о тех, кто срубил его детей, о птицах, улетевших на юг, о… – она обернулась, и солнечный луч пронзил её зрачок, сделав его похожим на янтарь с трещиной внутри, – о любви, которая не смогла прорасти сквозь асфальт.

Я поднял камень – плоский, как монета времени, – и швырнул его в воду. Облако вновь собралось из осколков, но теперь в нём плавали серебряные блики, как стая рыб-призраков.

– А я думал, что любовь – это море. Бездонное, солёное, способное утянуть на дно. – Голос мой звучал хрипло, будто я проглотил песок с этого берега.

– Но теперь вижу: она как этот ручей. Мелкая – чтобы не утонуть. Холодная – чтобы не забыть, что живой. А звёзды… – я указал на блики, танцующие у её ног, – они всегда были здесь. Просто днём их притворяются камешками.

Мы подошли к дубу, чей ствол был рассечён молнией – шрам вздымался, как горный хребет на карте его кожи. Она прижала ладонь к грубой коре, и я увидел, как её пальцы повторяют изгибы раны – будто пытаются расшифровать письмена, оставленные грозой.

– Он не зажил, – прошептала она, и в её голосе прозвучало что-то древнее, чем сам дуб.

– Потому что шрамы – это не ошибки, – я прикоснулся к её запястью, чувствуя под кожей пульс – неровный, как ритм джаза. – Это памятники. Тем, кто выстоял. Тем, кто даже после огня решил пустить новые побеги.

Она повернулась, и в её глазах отразилось небо – не то, что над нами, а другое: треснувшее, как фарфоровая чашка, с прожилками туч, похожих на дым от костра.

– Ты всё ещё боишься? – спросила она, и ветер унёс слова в овраг, где корни деревьев висели над пропастью, как нервы, вырванные из тела.

– Только того, что перестану бояться, – ответил я, доставая последнюю дольку мандарина. Кожура щипала ладонь, напоминая о том, как она сморщилась от кислоты. – Потому что тогда… я перестану чувствовать.

Она взяла дольку, но не съела – сжала в кулаке, и сок просочился сквозь пальцы, как кровь сквозь бинты.

– Зачем? – её голос дрогнул.

– Чтобы ты помнила: даже в кислом есть сладость. – Я приблизился, и запах мандарина смешался с её духами – горький шоколад и мята. – Нужно лишь… – я коснулся её ладони, – …дождаться, пока язык привыкнет к правде.

Наш поцелуй был не вспышкой – он был медленным восходом. Губы её оказались теплее чая, мягче лепестков, солёнее, чем я представлял. Лес вокруг замер, превратившись в гигантские лёгкие – мы дышали за него, а он – за нас. Я понял: мы не клетки. Мы – споры, которые этот организм выпустил в мир, чтобы они нашли место для нового леса.

– Не страшно, – она подняла обрывок к свету, и дыра в материи засияла, как портал в другую вселенную. – Теперь он совершенен.На обратном пути её шарф – тот самый, цвета невозможного заката – зацепился за сук. Ткань рванулась с звуком, похожим на смех.

Я не стал говорить, что наша любовь – именно такая. С трещинами, через которые видна начинка. С ожогами, которые мы маскируем под золотые узоры. С кислотой, которая разъедает фальшь, оставляя только сырую, дрожащую истину.

Она вдруг взяла мою руку и прижала её к своей груди. Под пальцами я почувствовал биение – быстрое, как крылья колибри, несущейся к цветку сквозь ураган.

– Эмир, – её голос дрожал, как лист на ветру, готовый сорваться в свободное падение, – я хочу быть с тобой. Не как дождь с землёй – на время. Не как луна с приливом – на расстоянии. Я хочу быть твоей пустыней, которая ждёт годами, чтобы однажды взорваться маками. Твоей…

Я не дал ей договорить. Прижал лоб к её виску, где пульсировала жилка, тонкая как трещинка на старом фарфоре: