«Твоя формула имеет решение. Приходи в 12:00. И возьми зонт – любовь не защищает от дождя, но я люблю слушать, как капли стучат по ткани.И вдруг – вибрация. Уведомление, вспыхнувшее как сверхновая:
P.S. Номер прикреплён к облаку, которое сегодня в форме сердца».
Я рассмеялся, и звук этот был похож на треск льда под солнцем. Даже воздух в комнате заиграл новыми оттенками – будто кто-то добавил в мир щепотку волшебства.
Чёрный чай – не напиток. Это диалог с временем. Я держу бабушкину чашку, чьи трещины у ручки похожи на карту забытых рек, и чувствую, как жар сквозь фарфор пульсирует в ладонях, будто в них бьётся второе сердце. Она живая – эта посуда. Помнит бабушкины песни над плитой, мои детские слёзы, пролитые в неё, шелест газеты, который дед читал за завтраком.
Лимонная долька – жёлтый серп луны – разрезает темноту. Сок стекает в бездну, как светлячок, брошенный в колодец. Горькое не становится сладким – оно становится правдой. Как её смех, который режет, словно стекло, но заживляет раны.
Два куска сахара. Ровно два. Бабушка называла это алхимией, но я знаю: это точность часовщика. Сахар – не маскировка, а мост между пропастями. Он растворяется медленно, кружась воронкой, как осенние листья в луже.
Первый глоток – ритуал. Горячее обжигает язык, боль пронзает, как игла, а потом – волна. Тепло растекается по венам, будто кто-то влил в меня жидкое солнце. Аврора ненавидела это. Говорила, что чай пахнет пылью библиотек. Но всегда крала последний глоток – густой, как патока, сладкий, как признание, которое так и не сорвалось с губ. Теперь я оставляю на дне чаши лужицу. Памятник её воровству.
– Ты сегодня нем, как рыба в аквариуме.Лес встретил нас шепотом. Стволы берез тянулись ввысь, как застывшие молнии, а листья падали, будто Вселенная перебирала свои старые письма. Аврора стояла у калитки в шарфе цвета «после взрыва сверхновой» – такого не бывает в спектрах. Её смех рассыпался по воздуху, как бисер из порванных бус:
– Просто слушаю, – ответил я, ловя запах её духов – смесь дыма и мокрого мха. – Здесь даже тишина звучит по-новому.
Она сорвала травинку, и я вдруг вспомнил: бабушка говорила, что сорняки – это бунтари, прорывающиеся сквозь асфальт, чтобы напомнить – жизнь сильнее бетона.
– Ты как этот стебель, – выпалил я, указывая на зелёный побег меж камней. – Ломаешь всё, что пытается тебя задавить.
– А ты как асфальт, – она прищурилась. – Холодный сверху, но под тобой – целый мир червей и корней.
– Настоящее всегда с душком, – усмехнулся я, наблюдая, как солнечный свет играет в её прядях.Мандарин лопнул в руках, брызги сока упали на кожу, как капли кислотного дождя. – Кислятина! – скривилась Аврора, но съела дольку, облизывая пальцы.
Мы шли дальше, а под ногами хрустели листья, словно кости прошлого. Она внезапно остановилась у пня, покрытого мхом:
– Видишь? Даже смерть здесь становится колыбелью.
Я прикоснулся к шершавой поверхности – под пальцами оживали кольца, словно пень хранил память о тысячах дождей.
– Знаешь, почему я люблю хаос? – она подняла лицо к просветам в кронах.
Я молчал. В кармане мандарины давились собственной сладостью, а её рука случайно коснулась моей – на секунду, на вечность.– Здесь нет правильных ответов. Только ветер, который задаёт вопросы.
«Лес – это и есть мы», – подумал я. «Запутанные корни под землёй, споры, летящие в неизвестность, и грибы, растущие на том, что когда-то считалось мёртвым».
Она остановилась у ручья, где вода лизала камни, словно язык пламени, пытающийся растопить лёд. Пальцы её скользнули по поверхности, и отражение облака разбилось на тысячи осколков – будто небо уронило сюда своё зеркало. Я смотрел, как круги от её прикосновений плывут к берегу, и вспомнил детский страх: тогда мне казалось, что глубина – это пасть, готовая проглотить всё, что осмелится нарушить её чёрное безмолвие.