Сосед, подросток с голым торсом и короткой шеей, вечно слушающий рэп на всю улицу, заржал.
– Чо ему делать тут?
– Писать продолжение «Мёртвых душ». Пиши – не хочу!
Конечно, никто меня не понял, и я ушла собирать мужа на работу и заворачивать ему забутовку.
Оказывается, баба Тоня всё это время пролежала в ванной, где упала, принимая душ, и не смогла встать. Её увезли и она, вскоре, умерла в больнице. От неё пришли тараканы, потом мыши, с которыми я боролась месяца два… Потом нашлась бабкина троюродная сестра, сделала ремонт в квартире и выветривала вонючее жилище покойной около лдвух месяцев. Коты рассосались, в квартиру заехали новокузнецкие ребята с ребёнком и жизнь снова встала на вечные рельсы.
Но мне казалось, что бабка получила за Колька, не иначе. Должна же быть хоть какая-то высшая справедливость!
Семистрельная
Мы семейно любили экзистенциальные темы. Призраки, ходящие по квартире и стучащие « бамбушками», летающие вещи, могильная землица в серванте, след от пропавшей монашки на полу, заботливо укрытый чехословацким паласом… Матушка моя обожала нагонять жуть и сама страшно её боялась. А я привыкла с детства. Моя мощная бабка, наследница коломенских старообрядцев, ещё пятилетней водила меня на похороны.
Хотя похороны и поминки были постоянным явлением моего чуть ли не молочного детства, я помню только одни, на Рогожской заставе, как мы собрались тогда с незнакомыми старухами в единоверческой церкви, где меня крестили грудным младенцем. Это был восемьдесят четвертый год, я была страшно молода, а бабульки вокруг просто собрание мумий. Я помню настоящую поминальную кутью из разопревшей полбы с медом и черными надутыми изюминками. Помню, как сухие локти старух в самошитых тяжёлых, мшистых платьях с запахом, задевали мою голову, покрытую платком.
– Покройся, озорница, – говорила строгая бабушка, когда я пыталась его снять с остриженной, скользкой головы.
Та мёртвая, единственная, влипла мне в память ещё и потому, что её звали, как меня. И сам храм, весёлый, нарядный, летний, с мельтешащими огоньками свечей, высоко стоящих над моей головой.
– Неужели можно быть такой жёлтой и сухой, и одновременно быть Катей? – думала я тогда, копаясь в мелких мыслях о вечном.
– Крестися, Катерина, Осподи, на лоб, Спаси, на пуп, Сохрани на правое плечо, Помилуй… на левое и добавь,,Мя,,
– А что это:,,мя,,?
– Меня, значит. Но ты говори:,,мя,,
Но вот это всё схлынуло. Время вытрясло шелуху и окалину, осталось только то, что было врезано намертво божьими резцами. Для чего? Для меня, для составления меня такой, какой я должна была стать.
Со временем ушли навсегда традиции прощания и траурные марши с пьяными задрогшими музыкантами, идущими за похоронными процессиями по дворам, за торжественными черными машинами, роняющими лепестки искусственных цветов и часто сами цветы под ноги провожающих.
А ведь кажется это всё вот оно, ещё рядом.
Моя бабушка была последней в доме, кого хоронили по – старинному, в землю Люблинского кладбища, в старой его части, где тогда ещё не было огромных площадей черного мрамора, семейных армянских могил. А прощались с ней у подъезда, поставив гроб на табуретки.
Это было начало двухтысячных годов. Сейчас всё изменилось в корне.
Тихо приезжает труповозка, тихо выволакивают мертвеца, чтобы особо нежные соседи не дай бог не депресснули от такого зрелища. Смерть приходит тихо, тайно. Она тоже толерантна к людям, у которых мода на искусственную скорбь. Они ведь все теперь чужие, эти соседи. И не надо им ни с кем прощаться. Некоторые заказывают домашнее отпевание, но тоже как – то осторожно.