Да и не по – карману теперь москвичам упокаиваться в могилах. Последний приют дорог.

Потому мне так понравилась сибирская традиция продолжать закапывать своих мёртвых в землю. Просто потому, что земли много, а крематориев там почти нет.

Провожая Соньку в школу, мы часто наблюдали прощание или подготовку к нему. А умирали в Тайжине очень часто. Десять лет назад местные удивлялись почему. Быстро привыкли. В ДК поселка можно было столоваться на поминках и все этим, даже с удовольствием, пользовались. Потом неподалёку открыли марганцевый завод, он дико травил атмосферу, стали экономить и отключать дорогущие немецкие фильтры на алюминиевом. Хоронить дешевле, чем включать их даже раз в неделю, а уж обслуживание… И народ стал помирать ещё чаще.

У дверей обшарпанных поселковых подъездов каждый божий день алели одинаковые крышки гробов, поставленные,,на попа,,

Из квартир доносилось тягучее бормотание отца Максима, читающего,,усечённый,, чин отпевания.

Отец Максим у нас вообще не напрягался и вся его работа заключалась в двадцати минутах чтения, особенно при отпевании древних стариков. Родне было тяжело в узких комнатах стоять вокруг гроба и дышать свечным духом. Никто из местных не был привычен к церкви и ее правилам. Местные, по – прежнему, жили в безвременном гало коммунистической мечты. А отпевать было надо, как и крестить. Просто потому, что так делали все.

Оттого и отец Максим очень не старался, побубнит и ладно.

Но тогда, в тот день, когда я вбежала в комнаты Славкиной бабули и увидела ее, маленькую и высушенную, будто бы это уже не человек, а гигантская саранча под одеялом, отец Максим мне помог. С чистым сердцем отозвался.

Уже несколько дней бабуля не могла умереть. Она то замирала, то отмирала и вращала мутными глазами, то снова забывалась и часто дышала, откинув голову. Видно было, что ее распирает какое- то дело. А она не может сказать какое. Глазами не видит, не говорит, не слышит. Часует уже.

Я вбежала в комнату, скинув свои меховые унты и шубку, пахнущая снегом, села прямо на бабулину кровать и взяла её за узловатую ручку.

Феня, наша родня, Славкина тетя, смотрела на меня подозрительно.

В глазах ее читалось,, всё- то вы, москвичи знаете, везде -то вы бываете,,

– Крестик есть у бабули? – спросила я, глядя на едва живую старуху и не глядя на приятную женщину Феню.

– На что? Она и в бога не верила.

– Дайте ей в руку крестик.

Снова одарив меня укоряющим взглядом, Феня вышла и вскоре вернулась с простым алюминиевым крестиком на черной верёвочке.

– А говорили, что не верит…

Бабуля слепо схватила крестик и сжала его в ладони, не открывая глаз, выхватив его подобно хамелеону из ночного укрытия.

Я смотрела на неё и думала, что здесь точно что -то не так. Крестик… здесь в Тайжине отродясь не было храма. В Осинниках тоже. Значит, бабуля была в Кузне, посещала службу. Когда то. Крестик совсем гол, вытерся. Значит, лет сорок он точно был на ней.

– Знаете что, я схожу за батюшкой, – сказала я, выглядывая в бабушке что – то необычное.

– Зачем… Она же ещё… живая… она же… – возмутилась и заплакала Феня, высморкавшись в платочек.

– Причем тут это! Вы слышали что – то о соборовании? – спросила я её.

– Ннет… а что это?

– Это таинство. Но оно для живых. И думаю, бабушку надо соборовать…

Я встала, поправила шапку, снежинки на которой стали уже каплями.

– Измучила она меня… И себя… Не уйдет никак… – сказала Феня, тихо плача.

– Потому что она ждёт. Вот поэтому.– сказала я и вышла.

Я побежала мимо Сада Мира, через дорогу к храму- клубу, где с самодельной дощатой колокольни погромыхивали обрезанные кислородные баллоны- колокола.