«Бери жену не из своего же народа».

«Воспитание детей поручай друзьям».

«Не принимай никаких церковных обрядов».


«Не публикуйте это. Подождите. Ещё раз подумайте…», – восклицает Мальвида.


Но Ницше в ответ улыбается, потому что, как и все пишущие, он уже представляет себе, как его книга шествует по дорогам мира, ищет читателей, зажигает сердца, вселяет в них ужас или восхищение. Он видит, как она овладевает сердцами, возбуждает помыслы и поступки, вплетается в судьбы людей, соучаствует в происходящем, и таким образом обретает движение. Из всех мыслей, которые он записал под могучей раскидистой сосной на вилле Рубиначчи, эта была ему особенно дорога: истинное бессмертие – это движение. «То, что однажды было приведено в движение, попадает в общую цепь всего сущего, как насекомое, попавшее в янтарь, заключенное в него и ставшее вечным».


Книга была «посвящена памяти Вольтера, в ознаменование столетия со дня его смерти». Она также была посвящена первому великому кризису Ницше и его интеллектуальному освобождению. В ней «каждое предложение, – скажет он позже, – выражает победу». Победу над романтизмом, над патетическими установками, над «идеализмом» – этим bête noire12 Ницше. В ней каждая ошибка спокойно рассматривается, кладется на лед и не столько отвергается, сколько замораживается.


Когда работа была напечатана, автор отправил один экземпляр в Байройт. По дороге посылка наткнулась на либретто «Парсифаля», на котором было такое посвящение: «Моему дорогому другу Фредерику Ницше с самыми теплыми и наилучшими пожеланиями. Рихард Вагнер, воцерковленный советник». Ницше задохнулся. Что за провокация! Это был звон мечей Хундинга и Зигмунда в облаках Вальхаллы. Это был поединок с Вотаном и отдаленный предвестник гибели ложных богов.

Венецианская музыка

Ницше вновь увидел Италию лишь три года спустя, в марте 1880 года. Но теперь это был другой путешественник, сопровождаемый другими тенями: он выглядел более больным, более измождённым, и в то же время его душа стала чище, а дух более закалённым. За эти три года у него побелели виски (в возрасте тридцати шести лет), осунулось тело, а его духовное достояние еще более оторвалось от земных притязаний (я люблю использовать слово «достояние» для тех, у кого на самом деле ничего нет). Он навсегда оставил преподавание. Получая мизерную пенсию от Базельского университета, он стал независимым и одновременно изгоем. Он прошел через бесконечную физическую боль, он упорно размышлял и работал, и он мог написать мадам Мейзенбуг: «Я так много страдал, я отрекся от стольких вещей, что в любые времена не найдется такого аскета, с жизнью которого я не имел бы права сравнить свою жизнь в этот последний год. Однако я многое приобрел. Моя душа окрепла, стала чище и мягче, и для этого мне больше не нужны ни религия, ни искусство (заметьте, я даже немного горжусь этим; именно в состоянии абсолютного отказа от жизни я наконец-то смог открыть для себя сокровенные источники утешения)».


Венеция – это, конечно же, город любви. Для Вагнера она стала местом рождения «Тристана»13, болезненным воплощением его разрыва с Матильдой Везендонк14. Для Ницше это было благословенное место его душевного оздоровления. Совсем не «городом искусства», «городом красоты», и не поводом для прекраснодушного сочинительства, как для многих других, окрашенного закатами, сверкающей симфонией спокойных вод, отражающихся в галереях Казановы. Для Ницше, сбежавшего из своей тюрьмы, Венеция – изысканный город тишины и свободного размышления. «Город ста глубоких одиночеств» («Аврора»