Затем граф Альмавива забыл настроить гитару для исполнения испанской серенады в первом акте (тенор Мануэль Гарсиа уговорил Россини разрешить ему сыграть ее под свой аккомпанемент) и начал проделывать эту операцию на глазах у публики; вдобавок ко всему лопнула струна, и ее пришлось заменять прямо на сцене. После такой долгой прелюдии Гарсиа удостоился лишь бесцеремонных смешков и негодующего ропота в зале: зрителей совсем не впечатлило его равнодушное исполнение любовной ариетты (небольшой арии) под окнами возлюбленной. Неудивительно, что слова вышедшей на балкон Розины «Продолжай, о дорогой, продолжай так» вызвали только свист и брань. Когда же на сцене появился Дзамбони с другой гитарой в руках, в зале раздался смех и знаменитую каватину (небольшую и, как правило, выходную арию, знакомящую зрителя с героем) Фигаро и его дуэт с Альмавивой даже не стали слушать.
Бас Дзенобио Витарелли, имевший репутацию человека с «дурным глазом» (недаром Россини умолял импресарио не звать его в постановку!) и в тот вечер выступавший в роли дона Базилио, споткнулся о люк на сцене, сильно поранил лицо и чуть не сломал нос. Арию «La calunnia» ему пришлось петь, придерживая платок у окровавленного лица.
Прекрасное исполнение Ригетти-Джорджи арии Розины в первом действии, казалось, на миг вернуло благосклонность публики, но все надежды рухнули, когда в финале акта в зале начали раздаваться смех и свистки. С галерки кто-то принялся кричать петушиным голосом, а на сидевшего за клавесином Россини посыпались насмешки и оскорбления: «Вот они – похороны герцога Чезарини!»
В довершении всего на сцену вышла невесть откуда взявшаяся черная кошка! И при попытке ее прогнать набросилась на уже пострадавшего дона Базилио. Элизабетта Луасле (Берта, домоправительница в доме Бартоло) в панике начала прыгать по сцене, чтобы ускользнуть от разъяренного животного, в то время как зрители дружно принялись мяукать.
Звучит как зарисовка для какой-нибудь искрометной комедии, неправда ли? Кто знает, быть может, спустя годы сам Россини вспоминал этот день с улыбкой. Но тогда ему явно было не до смеха.
Композитор старался не показывать своего смятения и после первого акта на глазах у всех принялся аплодировать актерам. Публика посчитала себя оскорбленной, увидев в этом презрение к ее мнению. Неудивительно, что второй акт прошел еще хуже, чем первый: ни в одном театре ранее не было такого шума, как в тот вечер.
Россини покинул театр с самым равнодушным видом, а прибывшая к нему домой с утешениями Ригетти-Джорджи обнаружила, что он мирно спит. Какие на самом деле чувства испытывал в тот вечер композитор, можно только догадываться. «Я спешу посмеяться над всем, иначе мне пришлось бы заплакать», – думаю, эти слова Фигаро из пьесы Бомарше можно было бы приписать самому Россини. Известный как человек жизнерадостный и энергичный, на деле он был очень ранимым и, вероятно, испытал настоящее потрясение от реакции публики на оперу, которую считал шедевром. Впоследствии Россини признавался, что ему часто приходилось надевать маску весельчака и оптимиста, чтобы скрыть свой страх и нервозность. Не исключено, что и спокойный «сон» композитора, который наблюдала Ригетти-Джорджи, как и его показное равнодушие в театре, мог быть притворством, уловкой, за которой он прятал горечь от неожиданного поражения.
Так все дело в насмешливой Фортуне и ее черных кошках или в чем-то еще?
По мнению Ригетти-Джорджи, отчасти в случившемся был виноват сам Россини, который своим «Обращением к публике» поставил себя в заведомо слабую позицию оправдывающегося. «О, чего только не говорилось по этому поводу в тот день на улицах и в кафе Рима! <…> Все приготовились провалить Россини и, чтобы лучше преуспеть в задуманном, начали упрекать его за то, что он взял сюжет, использованный Паизиелло. „Вот, – кричали, собравшись в кружках, – до чего может довести гордыня юношу, который не слушает советов! Ему взбрело в голову стереть бессмертное имя Паизиелло! Ты еще пожалеешь об этом, безумец, ты еще пожалеешь!“»