Я до сих пор не смог и уже, по-видимому, так и не смогу ухватить за хвост тот миг, когда все стало трещать по швам и осыпаться на мою голову. Места, по которым мы с Риной прогуливались, неожиданно для меня начали навевать на нее смертельную скуку. Выяснилось, что она совсем не помнит, как на этой трамвайной остановке, трясясь от невыносимого холода и отбивая зубами чечетку, я часами ждал ее приезда, а под тем деревцем впервые признался ей в чувствах, переливающихся через края моего сердца. Для меня же все это, как святые места паломничества для послушного христианина, верного своему единственному божеству до мозга костей. Она даже не подозревала, что во мне навсегда отпечатался ее мартовский силуэт, пламенеющий в винном закате, ее августовская мозаика, сдуваемая озорным ветром, ее ноябрьский образ, пританцовывающий под моросящим дождем, ее январская тень, мерцающая на девственном снежном полотне… Неброские и смирные заведения, где мы коротали вечера, согреваясь чашечкой кофе или, наоборот, освежаясь прохладительными напитками, теперь не вызывали у нее ничего, кроме кривливой брезгливости. Те масштабные и громкие вывески, которые она перечисляла упоительно и взахлеб, были мне, откровенно говоря, не по карману, и тогда она устремилась на их заманчивый свет без меня, вместе с новоявленными щедрыми друзьями, о ее тесных отношениях с которыми я никогда не подозревал.

Все приятное, все хорошее, все лучистое, что было в наших отношениях, теперь напоминало измученный ангельский трупик с отрезанными крыльями, который я упрямо и старательно пытался оживить всеми подручными средствами. За моими плечами лежала горесть по раю, в котором я побывал одной ногой и из которого меня выдернули против моей воли. Я чувствовал, как лечу в немыслимую пропасть, и это падение будет продолжаться немыслимую вечность. Я чувствовал, как лечу в зловещую бездну, и спасительный луч солнечного света не в силах догнать мое пропащее тело. В бездну, давящая тишина которой заглушает любые крики и мольбы о помощи. Бездну холодную, как океанские глубины, и тесную, как лагерный карцер. Бездну безмерного одиночества и нелюбви.

Теперь Рина смотрела на меня через обеденный стол глазами, горящими от нетерпения. Голодными, как прорва костлявых гиен. То чудовище, тот монстр, которого она молча выносила и взрастила в себе, пока я мечтал за нас обоих, был неспособен любить. Он жаждал крови. Он алкал свежего сердца на серебряном блюде из итальянского ресторанчика «Il Piacere» – «Удовольствие» или французского «Le Joie» – «Радость», в которые она регулярно продолжала наведываться в компании кого-то из своих обеспеченных дружков. Ее улыбка превратилась в звериный оскал, кожа – в траурную вуаль, голос – в судейский приговор. Когда она равнодушно смолкала, я становился похож на оленя, застывшего посреди дороги в свете автомобильных фар. Молчание – вот самое губительное орудие, придуманное человечеством.

Дела мои были плохи, хуже некуда. Целыми днями я оставался не в ладах с собой. И с мыслями, полирующими мой белый череп изнутри. Я представлял себе самые дикие и низменные вещи, какие только был способен представить, то убеждая себя в их действительности, то опровергая это. Мне хотелось биться головой о кухонную стену до тех пор, пока на той четко не отпечатается замысловатый узор моего мозга. Рина возвращалась исключительно по ночам. Каждый раз все позже и позже, каждый раз легкой поступью, каждый раз сверкая пуще прежнего своим белозубым презрением ко всему, что я ей отдал. Она никогда не признавалась, где была и с кем проводила время. У нее была заготовлена отдельная маска на каждый час каждого дня недели, и плевать она хотела на то, что я давно успел выучить это расписание на зубок. Впервые за все те годы, что мы были вместе, я видел ее настоящую – лживую, но откровенную в своей жестокости. «Да», «нет» и «какая разница» – ржавые гвозди, которые она не моргая забивала в мои открытые ладони.