Тогда Илья и научился натягивать это высокомерное выражение, эту презрительную улыбку. Не бить же девчонку, в самом деле! Тем более можно повредить пальцы… Отомстить удалось иначе: он добился, чтобы та жестокая дрянь влюбилась в него в десятом, когда на него уже стали засматриваться взрослые женщины на улицах. Та, что унижала маленького Илью, стала зависима от каждого его проникновенного взгляда до такой степени, что однажды попыталась перерезать себе вены.

Не удалось, выжила. Наверное, жива и сейчас, это его уже не интересовало. Ирония заключалась в том, что девчонку тоже спасла бабушка… Не его, конечно.

Было ли ему жаль ее? Ничуть. Илья не считал себя мстительным человеком и охотно прощал очень многое тем, кто не пытался уничтожить его своими словами или действиями. А Олеся… Да, точно! Именно так ее звали. Она пыталась. А Стариков твердо верил, что зло нужно наказывать. Для него та девчонка с десяти лет стала олицетворением зла. Потому и тешила мысль о том, что до конца дней Олеся будет выгибаться от боли, заслышав его имя…

Оставалось добиться того, чтоб оно долго оставалось у всех на слуху.

Его взгляд скользил по лицам собравшихся за столом, преувеличенно весело болтающих, застенчиво жующих пиццу… По стенам, согретым солнечными полосками: светло-оливкового оттенка обои с мелкими цветочками наполняли большую комнату ощущением жизни. Заметил он и милые подушечки на диванчике для двоих, забавные глиняные фигурки… За всем этим убранством явно стояла женщина, но ее не было в доме, даже снимков он не обнаружил. А спросить, что с ней стало, Илья не решался, хоть и знал, что выглядит нагловатым.

«Наверное, он все фотографии спрятал в своей спальне, чтобы мы не глазели на нее», – подумал Илья с уважением и невольно задержал взгляд на длинном некрасивом лице хозяина дома.

Виделось в нем что-то от артиста, сыгравшего папу Карло в старом советском фильме, и от этого сходства постоянно тянуло улыбаться. Илья не отказывал себе в этом, хотя и допускал, что раздражает кого-то. Только голос Прохора Михайловича не был таким сипатым, как у того актера, в нем звучала мягкая басовитость, не очень сочетающаяся с худой вытянутой фигурой.

Русаков был не выше, а, скорее, длиннее их всех, но у Ильи не возникало никаких комплексов по этому поводу, он считал свои сто восемьдесят сантиметров отличным ростом. Как, впрочем, и все в себе… И не без основания! Иначе «бабушкиному внучку» было не выжить…

– Прохор Михайлович, я видел напротив остановки храм. Не скажете, какого он века?

Очнувшись, Илья уставился на двоюродного брата – мать Влада была одной из тех тетушек, в доме которой он маленьким находил приют: «Эй, когда это ты стал набожным?!»

А вот Русаков ничуть не удивился:

– Наша гордость. Построен в начале восемнадцатого века.

– Намоленный, – благоговейно произнесла круглолицая девчонка с кукольными и почти белыми глазами и мазком краски на шее, который Илья сперва принял за след жгучего поцелуя. Но сидевший рядом с ней парень со сломанным носом по-свойски послюнил салфетку и стер пятно.

«Они явно спят вместе», – решил Илья, наблюдая за ними, и отчего-то ему стало жаль не Ватрушку, как он прозвал про себя девушку, а некрасивого парня. И подумал, что охотно подружился бы с этой наглой мордой, как звала тетя своего кота… Она здорово злилась, что кот укладывался спать вместе с племянником, когда тот жил в ее доме. Тогда Илья усвоил: ревность вовсе не подогревает любовь, а убивает ее начисто. Тетя ненавидела маленького сына покойной сестры и даже не пыталась это скрыть…

Перехватив его взгляд, кривоносый хмыкнул: