Ответом была все та же промозглая тишина, только капли дождя барабанили по моему капюшону, как пальцы по крышке гроба.
Вернулись в камеру – сырые, злые. Эдик тут же захрапел на своих нарах, компенсируя недостаток впечатлений. Лёва уткнулся в свою книгу. Кодя принялся сушить портянки на еле теплой батарее, распространяя по камере аромат, способный конкурировать с химическим оружием.
Я сел на свою койку, достал тетрадь. И тут оно началось.
Сначала моя ручка, старая, еще с воли прихваченная, сама собой скатилась с тумбочки. Тихо так, без стука. Я поднял, положил на место. Через минуту – снова тот же фокус.
– Да что за черт… – пробормотал я.
– Ты чего там бормочешь, Петрович? – лениво спросил Кодя, не отрываясь от портянок. – Опять давление?
– Давление у меня от твоих портянок, Никодим, – огрызнулся я. – А тут… ручка вот, акробатические этюды показывает.
Кодя посмотрел на меня с явным подозрением.
И тут мы оба увидели. Ручка не просто скатилась – она медленно, будто ее кто-то невидимый толкал, проехала сантиметров десять по тумбочке и остановилась.
Глаза Коди полезли на лоб. Он икнул и быстро-быстро закрестился.
– Свят, свят, свят… – зашептал он. – Нечистая сила… Я ж говорил, место тут гиблое!
Его визг разбудил Эдика и оторвал Лёву от Канта.
– Что за кипиш, а? – проревел Эдик, садясь на нарах. – Опять клопы, Кодя? Я тэбе говорил, дустом надо, дустом!
– Хуже, Эдуард Арчилович! – Кодин голос дрожал. – Тут… оно! Само движется! Арсений Петрович не даст соврать!
Все уставились на меня. Пришлось рассказывать. Про ночной шепот, про запах, про ручку. Эдик слушал, набычившись, Лёва – заинтересованно поблескивая очками.
– Полтергейст, – вынес вердикт Лёва, когда я закончил. – Классический случай. Неупокоенная душа, привязанная к месту. Обычно это связано с насильственной смертью или незавершенным гештальтом.
– Какой такой гештальт? – не понял Эдик. – Это что, болезнь такая? Заразная?
– Это, Эдуард Арчилович, психологический термин, – снисходительно пояснил Лёва. – Означает незавершенное дело, неудовлетворенную потребность.
– А-а-а, – протянул Эдик. – Так может, ему просто… ну, этого самого… не хватает? Как моей Зухре в сорок пятом? Я ей тогда…
– Тихо ты, знаток! – оборвал его я. – Надо понять, что ему надо. Эй, дух! – крикнул я в угол. – Ты кто есть? Имя у тебя имеется, или так, по номерам вас там сортируют?
Тишина. Потом моя кружка с недопитым чифирем чуть дрогнула на столе.
– О! – оживился Лёва. – Попытка коммуникации! Арсений Петрович, задавайте простые вопросы. Один стук – да, два – нет. Или наоборот.
Начался цирк. Мы битый час пытались установить контакт. Я стучал по столу, Кодя молился шепотом, Эдик давал советы в стиле «ты ему построже скажи, Сэня, пусть не выпендривается!», а Лёва выдвигал одну гипотезу за другой.
Наконец, методом проб и ошибок, больше похожих на допрос с пристрастием, кое-что прояснилось. На «ты мужчина?» – один отчетливый толчок кружки по столу. На «ты старый?» – два быстрых. На «ты умер здесь, в тюрьме?» – снова один, но такой сильный, что чифирь выплеснулся.
– Молодой, значит, – подытожил я. – Здешний. Имени своего не говорит. Может, Васей звать будем? У меня сосед был по первой ходке, Вася Кривой, тоже молодой ушел…
Кружка легонько качнулась. То ли «да», то ли просто совпадение. Но «Вася» как-то прилипло.
К вечеру мы знали о нашем невидимом сокамернике чуть больше. Он был совсем пацан, лет двадцати, не больше. Умер недавно, прямо тут, в «Сосновом Бору». И ему было очень одиноко и… чего-то еще не хватало. Чего именно – Вася пока не «говорил». Только когда Эдик в очередной раз завел свою песню про «женские ласки» и «огонь любви», по камере снова пронесся тот самый тихий, печальный вздох и отчетливо запахло карамелью.