В ту ночь папа опять пришёл пьяный. Стукнулся об косяк, разбудил полдома. Я лежал, не двигаясь, и знал, что через минуту начнётся спектакль. Или крик, или рыдание, или обнимашки с тошнотворным запахом перегара. Как повезёт. Мы уже не жили – мы играли в лотерею.
Он швырнул ключи, заорал:
– Где все? Вы что, уснули, сволочи? Меня не ждёте?
Мама вышла в коридор, босиком. Говорила тихо:
– Миша, не шуми, Стас спит.
– А! А Стас у нас теперь король?! Всё под него, да?! А я – что, никто?
Она не ответила. Он подошёл ближе, начал что-то бубнить ей в лицо, воняя, как подъезд где ночуют бомжи. Потом – хлопок. Не удар. Просто ладонью по плечу. Но я уже встал.
– Прекрати, – сказал я, подходя. – Ты же даже не человек уже. Ты просто сгусток вонючей обиды.
– О, заговорил наш герой! С мамкой слился против отца? Ты кто вообще такой, чтоб мне указывать?!
– Тот, кто уже не боится.
Я сказал это и сам удивился. Потому что это была правда.
Он подошёл. И я – не отступил. Мы были почти одного роста. Но он – сгорбленный, уставший, грязный. А я – весь в ярости. И, что страшнее – в силе. Я знал, что если надо – я ударю.
Он замахнулся. Рефлекс. Автомат. Но не успел. Моя рука схватила его за запястье.
Сжал.
Тихо.
Жёстко.
– Попробуй, – выдохнул я. – Давай. Ударь. Получишь в ответ. Не как от сынка. Как от мужчины.
Он отшатнулся. Отступил. Споткнулся о порог и, хрипя, ушёл в комнату. Сел на кровать. Осел. И вдруг… заплакал. Так, как я никогда не видел. Хлюпающе. Без слов. По-бабьи. Жалко.
Мама подошла ко мне.
– Стас, хватит. Он сам себя съест. Нам не нужно его добивать.
Я посмотрел на неё. Впервые – с раздражением.
– А тебе не надоело его спасать?
– Я уже не спасаю, – ответила она. – Я просто доживаю.
Эта фраза прошила меня. "Доживаю". Как будто жизнь уже случилась. Как будто другого не будет.
Я ушёл на балкон. За окном пахло ночью и свободой. Я представлял, как собираю рюкзак, как уезжаю, как вдыхаю другой воздух. Там, где папы нет. Там, где никто не смотрит, как ты чистишь картошку, и не бросает пьяный взгляд с дивана.
Но потом я подумал, что если я уйду, то мама останется совсем одна. В этом доме, который не сгорает. Где люди коптятся, но не уходят.
Я смотрел в темноту. И чувствовал, как во мне загорается огонь. Тот же самый. Только мой. И очень важно – не дать ему разгореться. Не дать ему стать таким же, как у него. Потому что если я тоже начну гореть, то этот дом будет коптить еще долго.
А я не хочу быть тем, кого этот дом не сжёг. Я хочу быть тем, кто вышел. Живым. И не огнём – а светом.
Глава 4.
Новый год. Снег, гирлянды, «Ирония судьбы» на каждом экране. У соседей музыка, запах мандаринов и смех. А у нас – тишина. Та, в которой слышно, как капает вода из крана. Папа спит, пьяный. Мама режет салат. Я смотрю на ёлку – перекошенную, с облезлой мишурой, будто её притащили не ради праздника, а по привычке.
Мама спрашивает:
– Нарезать тебе оливье?
Я качаю головой. Не хочу. Не могу. Как будто этот салат тоже пропитан болью, ложью и слезами.
Папа вскакивает под бой курантов. Хрипит:
– Где бокалы? У нас же праздник!
Шатается. Лезет обниматься. Целует маму в щёку – мажется её помадой. Она отстраняется, но улыбается. Как всегда. Потому что нельзя не улыбнуться в Новый год, даже если хочется выть.
Он поднимает бокал, чокается со мной. Говорит:
– Мужиком станешь! У нас всё будет хорошо. Обещаю.
Я глотаю газировку, и мне хочется вывернуться наружу. Потому что он обещает это каждый год. Потому что я уже не верю. И, главное, потому что я слышу, как в его голосе – страх. Не злость. Не сила. А страх. Что я стану тем, кто его заменит. Кем он больше не сможет управлять.