После полуночи он уходит – к друзьям, на «другой праздник». Мы остаёмся вдвоём.
– Мам, а у тебя когда-нибудь был хороший Новый год? – спрашиваю.
Она долго молчит. Потом кивает.
– Один. До тебя. Мы с подругами уехали в лес, в домик. Смеялись. Никто не пил. Танцевали под магнитофон. Я тогда думала, что так будет всегда.
– А потом?
– А потом – семья. Папа твой. Ответственность. И ощущение, что праздники – не для нас. Что нам нельзя. Мы как будто поддельные. Чужие в этом мире.
Я слушаю и чувствую, что мне хочется кричать. Хочется доказывать, что я это изменю. Что у меня будет другой Новый год. С ёлкой, где игрушки не облезли. С мамой, которая смеётся, а не прячет синяк под тоном. С домом, где никто не боится звука ключа в замке.
Но я молчу. Потому что знаю – пока я здесь, я не выбрался. Я часть этого сценария. Пока я тут, я тоже чужой на своём празднике.
– Мам, – вдруг говорю, – можно я в следующем году не буду встречать Новый год с вами?
Она смотрит. Грустно. Но не удивлённо.
– Можно, Стасик. Просто пообещай, что там, где ты будешь, будет светло.
– Обещаю.
Мы убираем со стола. Остатки оливье, два непочатых мандарина. Я смотрю на ёлку. И вдруг понимаю, что она стоит не потому, что праздник. А чтобы никто не заметил, что его у нас нет. Чтобы соседи думали – «всё как у людей».
Я тогда впервые осознал, что праздник – это не стол. И не шампанское. Это когда в доме не страшно. А всё остальное – просто маска.
И я решил, что мои дети никогда не будут бояться в Новый год. Никогда. Даже если для этого придётся разрушить всё, что называется сейчас моей семьёй.
Глава 5.
Он снова пришёл пьяный. Не как обычно – мимоходом, с похмельной хрипотцой и подёрнутыми красными глазами, – а злой. Такой, каким я его видел лишь однажды, когда был маленький, и он швырнул пепельницу в стену. Тогда мама неделю ходила с повязкой на руке и говорила соседям, что упала с табурета.
Теперь он вошёл в дом, будто уже был внутри – как буря, которой не нужен ключ.
Скинул куртку, не глядя. Ботинки ударились о стену.
– Где эта сука?! – громыхнул он. – Где она, я спрашиваю?!
Я вышел первым. Из комнаты. В футболке и спортивках. В теле была дрожь – но не от страха. От напряжения. От готовности.
– Она спит. Тебе чего? – спокойно сказал я.
– Ах ты ещё и разговариваешь так, щенок?! – Он шагнул ближе, посмотрел мне в лицо. – Воспитался, значит, у неё под каблуком?
Я не ответил. Только посмотрел. Прямо. И в этот взгляд я вложил всё, что накопилось: ненависть, презрение, жалость – этот взгляд был, как нож, воткнутый без крови.
– Ты, значит, главный в доме теперь? – Он толкнул меня плечом. – Убирайся с глаз, пока я добрый.
Я не сдвинулся.
Он снова шагнул. И тогда я толкнул его. Резко. С силой, в которую вложил пятнадцать лет боли.
– Не тронь её. Никогда. Ни словом, ни взглядом, ни дыханием, понял?
Он остолбенел. Потом поднял руку.
И ударил.
По лицу. Сильно. Грязно. Как по мужику.
Щека вспыхнула, как будто в ней взорвался маленький костёр. Удар – как в кино. Только это не кино. Это было настоящее.
Я даже не пошатнулся.
Только поднял глаза.
И ударил в ответ.
Не кулаком. Ладонью. В ухо.
Он охнул. Отшатнулся. Потерял равновесие.
Упал.
Мама выбежала из спальни.
– Стас!
– Не лезь, – сказал я, не отрывая глаз от него. – Он первый. Он всегда первый.
Он поднялся. Тяжело. Как старик. Глаза мутные. Взгляд униженный.
– Ты… ты что наделал, тварь… ты же… ты же мой сын…
Я молчал. Потому что да – сын. И это было самым страшным. Не удар. Не ярость. А то, что я – его продолжение. Его тень.
– Я тебя вырастил, – прохрипел он, держась за стену. – А ты…
– Ты меня не растил. Ты меня ломал. А я выжил. Понял? Я выжил – и теперь тебе не позволено. Ни словом. Ни рукой. Ни криком.