Первый заговорил, старший из рода купцов, с лицом суровым и глазом слепым. Голос его звенел, словно гвоздь по стеклу:
– Великий хан, да не будет меж нашими землями вражды… мы, по обычаю, по слову праотцов, готовы…
Но договорить ему не дали. Хан не прервал – нет, не опустил руки, не закричал, не двинулся с места. Он всего лишь поднял ладонь, спокойную, уверенную, будто не был он человеком, а самой тишиной, повелевшей замереть звуку. И в тот миг заглохло всё – не только голос купца, но и дыхание в груди каждого, кто стоял рядом. Стало так тихо, что слышно было, как шуршит ветер по соломе, как замирают сердца, боясь биться громче положенного.
Из тени выступил его человек – с лицом, будто резанным ножом, и глазами, в которых не жила ни жалость, ни мысль. Сказал он коротко, как приговор:
– Дань. Или кровь.
И этого было довольно. Не нужно было ни угроз, ни громких слов. Потому что каждое ухо в этом дворе уже знало: за этими словами стоит сила, что не нуждается в повторении.
Князь мой, отец, попытался выпрямиться, вздернул подбородок, как делал прежде, на приёмах, когда спорил с воеводами. Грудь его вздымалась, но голос предал его. Он начал:
– Мы… готовы… – но голос осел, как дым, как последний вдох умирающего. Он сглотнул. Лицо его оставалось твёрдым, но глаза – выдали. Там стояло бессилие. Там была пустая надежда.
И тогда хан повернул голову.
Медленно. Неторопливо. Как поворачивается буря к хрупкому деревцу. Как поворачивается палач к тому, кто ещё не понял, что именно его позвали первым.
Он посмотрел прямо на меня.
Я чувствовала, как этот взгляд ложится на кожу – не теплом, не светом, а холодом, как если б на грудь мне легло железо. Он не щурился. Не искал. Не удивлялся. Просто смотрел, будто знал заранее, где я стою, сколько мне лет, как зовут, и что именно во мне принадлежит ему по праву крови, как скоту – нож, как пленнице – верёвка.
Его глаза…
Не глаза. Окна в пропасть. В них не было человеческого. Ни гнева, ни желания, ни даже интереса. Лишь ледяная, нечеловеческая уверенность.
Так смотрит волк на ягнёнка – не потому, что хочет,
а потому, что так устроен мир.
И в тот самый миг – всё внутри меня оборвалось. Не сердце – оно билось. Не разум – он кричал. Оборвалась душа, как обрывается нить на веретене судьбы, когда та решает: хватит. Я не знала, кто он. Я не знала, чего он хочет. Но всё внутри меня, кровь, кости, дыхание, страх – знало: этот человек – конец.
Не просто мой.
Наш.
И было уже поздно молиться.
Он слез с коня – неторопливо, как зверь, что спускается с утёса к воде, уверенный, что внизу никто не осмелится шелохнуться. Не было в этом движении суеты, ни спешки, ни гнева – только медленная, сосредоточенная тяжесть, будто земля сама склонялась под его шагами. Он ступал по княжьему двору, как по своей юрте, как по истоптанной родовой степи, в которой каждый камень знал его имя, а каждая тень склонялась в страхе.
И вот он подошёл. Ближе. Ещё ближе. До того расстояния, где я могла слышать, как дышит. Медленно, глубоко, горячо. Воздух от него шёл плотный, как от ночного костра – и такой же страшный, потому что за этим дыханием шла смерть.
Он смотрел. Не на всех – на меня. Словно впервые увидел женщину, и не мог поверить, что она стоит перед ним – живая, золотая, в белом, дрожащая. Его глаза скользнули по мне, как по ткани, как по оружию, которое он собирается поднять.
– Ты… невеста? – произнёс он.
Голос его был низкий, глухой, словно шёл из земли, не из груди. Не вопрос – приговор. В нём не было ни насмешки, ни удивления – только странная, ледяная сосредоточенность, как будто он решал: сжечь – или забрать.