– читал он в письме. – Евангелие и долг военного начальника побуждают печься о сохранении людей. Когда Вы возьмете труд надзирать лазареты, то врачи будут стараться паче. Предписанные лекарства и соблюдение чистоты суть средства на и удобнейшие к пресечению. Я худо сплю от сей заботы, но надеюсь на милость Божию и полагаюсь на Ваши неусыпные труды». Гладкий почерк светлейшего и витиеватая роспись внизу почему-то настраивали на мирный лад. Суворов вздохнул, взял перо, ещё раз обмакнул его в чернила, достав новый лист, и наконец-то начертал своей рукой: «Светлейший Князь, Милостивый Государь! По донесениям перебежчиков турецкая флотилия под Очаковом ныне состоит из: фрегата около сорока пушек, трех кораблей шестидесяти-пушечных, шести шлюпок десяти- пушечных, шесть фелюг40 пяти-пушечных, военного бота двенадцати- пушечного, прочих пятнадцати шлюпок одно-пушечных. Войска полевого около трех тысяч единиц; более конницы ныне гораздо, и осталось до пятисот албанцев. Они более уходят, нежели прибывают по причине, что Паша недовольную порцию производит за недостатками. Милостивое письмо Вашей Светлости…»

Суворов дописал письмо, быстро расписался, бросил песок на листок, мгновенно впитавшего чернила. Неожиданно в дверь постучали, и согнувшись в поклоне, вошли личный камердинер Суворова Прошка и личный повар генерала, калмык Мерген в белом колпаке и фартуке. Увидев генерала, Мерген залился кумачовым цветом. Его узкие глаза еще больше сощурились, лицо выражало растерянность. У камердинера в руках Суворов заметил жестяное ведро и горящую свечу на подставке. Прошка, небольшого роста русский крестьянин, наоборот заметно побледнел, перекрестившись на образ. Пока калмык мялся у входа в комнату, не решаясь заговорить, Прошка быстро прошёл в комнату, поставил тлеющую свечу на стол и перелил использованную во время обтираний воду в ведро. Суворов сурово глядел на Мергена:

– Чего тебе? Где завтрак? Я, едит твою, на позицию с инспекцией, а ты меня задерживать изволишь, братец?

Мерген покраснел ещё больше. Он давно привык к причудам генерала, полгода ездил за ним в военном обозе. И то, что Суворов встает ночью, около часа, и что завтракает около двух, а обедает около восьми утра с обязательной стопкой водки – он знал прекрасно, но сегодня случилась незадача, из-за которой он не смог согреть чаю с утра. Привыкший кочегарить самовар на шишках, он никак не мог признаться, что местная зеленая поросль с чахлых кипарисов долго пыталась зажечься, но потом начала тлеть, не давая тепла пузатому, фирменному чуду из самой Тулы. Мерген и дул, и руками махал, и сапогом работал, как поршнем, но вода не грелась. Он хотел во всем признаться хозяину, и что он оплошал, и что кипяток задержался, но неожиданный возглас Прошки отвлёк генерала:

– Тьфу ты, пропасть… Пятнадцать человек солдат в трубу упало, двадцать до смерти ушиблось, а остальных в лазарет повезли.

Суворов вскочил, отбросив письмо Потемкину.

– В лазарет? – закричал Суворов с ужасом, – в лазарет, помилуй Бог?! Заморят моих чудо- богатырей. Нет, не посылать в лазарет, дай им травки-фуфарки и будут здоровы. А ты, проклятый, напустил ветру из двери. Мне холодно! Лови, лови ветер, я помогу.

Суворов с Прошкой начали бегать по комнате, как будто ловя что-то; наконец последний отворил дверь и, как будто выбросив в нее что-то, сказал:

– Поймал мороз и выкинул!

Мерген оторопело смотрел на них. Что за обряд совершал в бывшем турецком доме Кинбурнской крепости генерал-аншеф и его камердинер, он так и не понял. Суворов потряс руку камердинеру и радостно сказал: