Письма Йоханнес хранил в ранце, а фотографию – во внутреннем кармане кителя, возле сердца, и вынимал минимум дважды в день: первый раз – после сигнала побудки, за час до рассвета, второй – вечером, после отбоя. Держа черно-белую фотографию в левой руке, он нежно проводил по ней кончиками пальцев правой, словно хотел обнять мать и пианино. И каждый раз ему при этом становилось щекотно. В кончиках пальцев возникало покалывание, которое постепенно охватывало всю руку.
Ощущение было настолько реальным, что Йоханнесу казалось, будто, прикасаясь к фотографии, он прикасается к душам тех, кто на ней изображен, словно это покалывание было способно, преодолев расстояние, добраться до Магдебурга, до дома под сенью готических башен собора. До матери.
Так оно и было.
Перед рассветом и с наступлением ночи по телу Ортруды пробегала легкая дрожь, словно от слабого электрического разряда. Сначала это ее пугало: она решила, что это симптомы какой-нибудь болезни, пока только маячившей на горизонте, но грозившей в будущем разрушить ее здоровье. Но нет: дрожь охватывала ее всегда в одно и то же время, а болезнь не может быть такой дисциплинированной и пунктуальной. Ортруде понадобилось несколько дней, чтобы понять (точнее, предположить), что́ с ней происходит. Открытие так взволновало ее, что она, не внимая доводам рассудка, доверилась чувствам. Она поверила им, и эта вера наполнила ее жизнь радостью и дала ей надежду.
Эта вера помогла ей пережить весну, а затем и лето.
Ортруда просыпалась за час до рассвета – тогда же, когда на фронте звучал сигнал побудки, – садилась за пианино и, положив руки на клавиатуру, ждала вестей от Йоханнеса. Словно отвечая сыну, она гладила клавиши, пока дрожь не пробегала по телу, замирая в кончиках пальцев.
Тот же ритуал повторялся каждый вечер. Объятие на расстоянии длилось всего несколько секунд, но без этих секунд Ортруда уже не могла бы жить.
Несколько секунд утром и несколько секунд вечером. Секунды, проведенные вместе с сыном, несмотря на разделявшие их семьсот с лишним километров. Так далеко и так близко. Йоханнес на фронте проживал эти секунды, как долгие мажорные аккорды, как поцелуй матери в трудный час. В эти секунды музыка звучала forte, даже fortissimo. В эти секунды среди ужаса войны ему виделся свет и сияла надежда.
11
В то октябрьское утро 1915 года, утро того дня, которого она так долго ждала и к которому так долго готовилась, сигнал побудки поднял Ортруду, как обычно, за час до восхода солнца.
Сев за старое пианино и положив руки на клавиатуру, она пережила несколько бесконечных и счастливых утренних секунд, позавтракала, сложила все свои сбережения в сумочку, а письма сына – во внутренний карман шубки, подаренной когда-то покойным мужем, и вышла из дома.
Сидя у окна в последнем вагоне шедшего на крейсерской скорости – andante assai grazioso – поезда Прусских железных дорог и чувствуя, как все сильнее пригревает поднимающееся над горизонтом солнце, она смотрела на печальное, усталое лицо – ее собственное лицо, отражавшееся в оконном стекле.
Шел час за часом. Солнце постепенно поднялось и уже готовилось водрузить флаг на самой вершине небосвода.
Длительные стоянки в Хельмштедте и Кёнигслуттере были как паузы между частями симфонии. Во время этих стоянок просыпались пассажиры, дремавшие под мерный, ostinato, стук колес и мелькание однообразных пейзажей осенней Саксонии за окнами вагона.
Пассажиры выходили, входили, и только Ортруда за всю дорогу не двинулась с места. Смотрела в окно, подставляя лицо осеннему солнцу, вновь и вновь вызывала в памяти ощущение покалывания в кончиках пальцев и повторяла про себя заветный адрес: Брауншвейг, Циммерштрассе, фабрика роялей «Гротриан – Штайнвег».