Она чувствует пустоту.
А с пустотой Люда умела обращаться.
С детства – когда папы не было, когда мама смотрела сквозь неё, когда девочки в школе дразнили. С тех пор Люда знала: пустоту можно заполнять.
Чем угодно:
● Мужчиной.
● Вечеринкой.
● Сигаретой на лавке.
● Смехом – громким, надрывным, фальшивым.
● Бокалом дешёвого вина.
● Танцем, где руки чужого мужчины обхватывают талию так, будто ты снова существуешь.
"Плакать – не моё.
Я не из тех.
Я лучше пойду, накраслю губы и станцую.
Пусть хоть кто-то скажет, что я ещё ого-го."
И с этого момента – её горе не стало проживанием. Оно стало отрицанием. Отрицанием, которое, как ржавчина, расползлось по всему, что в ней было живого.
"Папа ушёл. И мама ушла. Только теперь – она не умерла. Она просто… не здесь. Она где-то в другой комнате, где звучит музыка, пахнет чужим парфюмом и разлитым пивом. Где она смеётся громко, не по-настоящему. Где я – не нужна."
"Она не смотрит на меня. Она смотрит сквозь меня. Раньше пахла хлебом и духами. Теперь – вином, сигаретами, чем-то чужим. Она стала… не мамой. Она стала чужой."
"А мне – пять. И мне очень страшно."
Тоня спала плохо. Всё чаще просыпалась среди ночи. Дом казался тёмным и пустым, как если бы в нём вообще никто не жил. Однажды – где-то ближе к полуночи – она услышала смех.Мамин голос. Чужой мужской.
Тоня встала с кровати. Ноги были холодные, пол ледяной. Кукла осталась под одеялом – на этот раз она не взяла защиту с собой. Кухня светилась. За дверью слышались шорохи, как будто там происходило что-то важное, взрослое, запретное.
Она приоткрыла дверь. Скрипнула щёлка. Видела – Люда, сидящая на столе, в короткой майке. Рядом – мужчина. Бородач. Лысина. Руки на её бёдрах. Они целовались. Громко, как в кино. Люда засмеялась. Мужчина хмыкнул, когда заметил Тоню:
– О, у вас тут гости?
Люда повернула голову. Увидела дочь. Глаза у неё потемнели, как небо перед грозой.
Она не накричала. Не вспыхнула. Не обняла. Просто резко подошла, взяла Тоню за плечи и почти беззвучно, сквозь зубы, сказала:
– Иди спать. Нельзя подглядывать.
Голос был чужой. Как у воспитательницы в садике, когда та сердится. Как у чужой женщины.
Тоня не заплакала. Просто ушла. Легла. Накрылась одеялом с головой. И больше никогда, никогда не выходила ночью.
"Мама больше не мама.
А я больше не ребёнок.
Теперь я – гость.
И в этом доме ночью лучше молчать."
Сначала Инна молчала. Убирала за Людой, гладила одежду внучкам, молча ставила на плиту суп. Но потом, когда Люда снова не пришла домой – третью ночь подряд – бабушка не выдержала.
Они сидели на кухне. Было утро. Люда – с сигаретой. Инна – с кружкой чая. На стене тикали часы. На плите шипел чайник.
Инна, не глядя на дочь, сказала тихо:
– Люд…
– Что? – устало.
– Ну дети же… Им папа снится. Ты слышала, как Тоня сквозь сон зовёт его? Говорит «папа, папочка». Ей пять лет. Она тебя боится. Ты не видишь?
Люда вздохнула, потёрла глаза.
– Не начинай, мам… Мне плохо. Я как могу – так и живу. Ты не знаешь, как это – остаться одной.
Инна подняла глаза:
– Не знаю? А ты кто у меня выросла? Тоже без отца. И я тебя тянула. Одна. Только я не пила. Не шаталась. Не бросала.
– Мне никто не поможет, – резко.
– У тебя есть мы. Ты их мать, Люд. А ведёшь себя как тень.
Люда отвернулась к окну. Затянулась.
– Пусть лучше без меня, чем со мной такой.
– Ты как живёшь, так и умрёшь. А они? Что им потом делать с этим всем? С этими ночами? С этой болью?
Люда долго молчала.
Потом медленно встала.
Бросила:
– Всё. Мне надо выйти.
И ушла. На два дня. Без звонка. Без извинений. Без обещаний вернуться.
Инна посмотрела на закрытую дверь. В доме повисла