Он ушёл. Опять. Но теперь не просто – вышел по делу. Он вышел с условием. С выбором. И не выбрал её. Она не злилась. Это было хуже. Понимание. Полное, глухое, страшное. Он не станет другим. Ни завтра, ни через год. Ни с ней, ни без. Он может быть рядом – но он всегда будет снаружи. Её шатало внутри. От желания уйти. Уехать. Забыть. А потом – от мысли, что он вернётся, а её нет. И тогда он впервые действительно останется один. Вечером она разогрела чай. Не ужин. Чай. Села на кухне. Слушала, как тикают старые часы. Думала, что не выдержит. Потом – что выдержит всё. Потом – что уже решила. Когда стукнула входная дверь, она не пошла сразу. Только через минуту. Он стоял у стены, пальто снято, лицо ровное. Глаза —сухие, как всегда.

– Ты пришёл, – сказала она спокойно.

– Да.

– Я думала, не вернёшься.

– Я обещал.

Она кивнула. Прошла мимо. Села. Он – напротив. Минуту они сидели в тишине.

– Я останусь, – сказала она.

Он не ответил. Только слушал.

– Я не прощу. Не одобрю. И не забуду. Но я приму.

– Почему?

– Потому что ты вернулся.

Пауза.

– И потому что я знаю – ты не просил, но ты надеялся, что я останусь.

– Я не умею просить.

– Я знаю.

Они снова замолчали. Он встал. Подошёл. Не сел рядом. Просто достал из кармана маленькую бархатную коробку. Без жеста. Без взгляда. Без театра. Открыл. Протянул.

– Будешь?

Она не улыбнулась. Не ахнула. Просто взяла кольцо.

– Да.

Он закрыл коробку. Положил обратно в карман.

– Тогда я остаюсь.

Они больше не говорили. Только смотрели друг на друга. И всё в этом взгляде было чище любого обещания.

Глава 4. Железные руки

Она родилась на рассвете.

Дом был тёплый, пахло кипячёной водой, свечами и сырой тканью. Адель кричала почти беззвучно – так, как кричат женщины, которые уже всё поняли. Она держалась за кровать, потела, дрожала, но в глазах у неё был тот самый свет, который горит у тех, кто больше не боится боли. В комнате стояла повитуха, пожилая, с узкими пальцами, запахом трав и строгим лицом. Генри не уходил. Стоял у двери. Молчал. Не двигался. Он не привык быть свидетелем жизни. Он умел смотреть на смерть. Умел предугадывать боль. Но это – это было что- то из другого мира. Он стоял, как камень. Лицо – холодное. Но руки дрожали. Незаметно. Медленно. Когда ребёнок закричал, мир будто провалился в глухоту. Ни один звук в жизни Генри не пробивал броню, как этот. Он подошёл. Повитуха держала девочку. Маленькую. Сжатую в комок. Розовую. Вся – дыхание, крик, жизнь. Она передала ему ребёнка. Он взял. И впервые в жизни не знал, что делать с руками. Она лежала у него на ладонях, как вся суть, зачем он вообще остался в этом мире. Он посмотрел на неё. Тёмные волосы. Маленький лоб. Морщинистые, но уже упрямые губы. А глаза – как у Адель.

– Вивьен, – прошептала она с кровати. – Назови её Вивьен.

Он не ответил. Только кивнул. Он отнёс дочь к кровати. Положил её рядом с матерью. Адель была бледной. Очень бледной. Он знал этот цвет. Слишком хорошо. Повитуха отводила взгляд. Что- то бормотала. Но Генри уже понимал. По дыханию. По глазам. По пальцам, которые Адель больше не поднимала.

– Генри… – сказала она, почти без звука. Он наклонился.

– Береги её, – прошептала она. – Но не как меня. Не молча.

Он хотел сказать что- то. Всё. Любовь. Боль. Прощение. Но из него вышло только одно:

– Прости.

Она улыбнулась. Очень слабо.

– Уже, – сказала она.

И ушла. Медленно. Тихо. Без последнего крика. Пока дочь рядом плакала – мать замолчала. В один и тот же час. Он стоял. Смотрел. На жену. На дочь. И чувствовал, как его сердце перестаёт быть оружием. И становится раной.

После похорон Адель он не разозлился на мир – он просто перестал с ним разговаривать. Не кричал, не бил стены, не пил больше обычного. Он просто замолчал. Утром – тишина. Вечером – тишина. Даже когда Вивьен плакала, он не говорил ей «шшш», не баюкал. Он брал её на руки, медленно, как будто боялся сломать, и просто держал. Иногда сидел с ней так по часу. Не качал, не убаюкивал, не прижимал к груди. Он просто был рядом. Глаза её закрывались. Плечи расслаблялись. Она засыпала. А он оставался с открытыми глазами, и в голове его гудело: «живи, просто живи». Не себе. Ей. Он не знал, как растить ребёнка. Он не знал, как быть добрым. Но он знал, как быть рядом. Он научился кипятить воду, наливать молоко, мыть детскую посуду, обрабатывать трещины на пальчиках йодом. Неловко. Грубо. Но делал. И каждое её «папа» било по нему сильнее, чем выстрел. Потому что он не заслуживал. Потому что он знал, он держит в руках ту, ради которой должна была жить Адель. Он не нанимал нянь. Не пускал чужих в дом. Вивьен росла в мире, где почти не было других людей. Только он. И работа. И иногда Гарольд, который приносил письма, и всегда смотрел на девочку чуть дольше, чем позволено. Генри не мешал. Он знал, Вивьен нужно хоть что- то, кроме его плеч и его молчания. Но всё равно, когда Гарольд уходил – он сразу закуривал. Смотрел в окно. Глубоко затягивался. Он пропадал. Иногда – на день. Иногда – на трое. Никогда не говорил, куда. Не говорил, когда вернётся. Она не спрашивала. Но он знал, что она ждёт. Всегда. Каждый раз, когда он открывал дверь, она поднимала голову, как будто просто моргнула. Ни упрёка, ни слёз. Только взгляд: «ты снова ушёл». И он не знал, как с этим справляться. Поэтому просто проходил мимо, раздевался, пил воду, садился, закуривал, а потом говорил: