Петр, конечно, беспокоился. Но его беспокойство было примитивным, как и он сам. Он не думал о каких-то там психологических проблемах или, не дай бог, болезнях. Для него все объяснялось просто: «женские штучки».
– Наверное, ПМС, – делился он своими соображениями с друзьями-прихлебателями. – Или опять на диете сидит, вот и злая, и рассеянная. Бабы – они такие. Сегодня одно, завтра другое. Главное – не обращать внимания, само пройдет.
Он пытался быть с ней «как обычно» – грубовато-ласковым, немного наглым, таким, каким она, как ему казалось, его любила. Он дарил ей какие-то дурацкие безделушки, таскал ее на дискотеки, где она теперь больше сидела в углу, чем танцевала, пытался ее «растормошить». Но это не помогало. Оксана все больше замыкалась в себе, все больше отдалялась от него, от всего мира.
Иногда, глядя на нее, Петр чувствовал какой-то необъяснимый холодок. Словно его яркая, сильная Ксюха куда-то исчезала, а на ее месте оставалась какая-то бледная, безвольная копия. Но он тут же гнал от себя эти мысли. Ему не нравилось то, что он не мог понять и контролировать. А понимать Оксану он переставал все больше и больше. Но признаться в этом, даже самому себе, он не мог. Проще было списать все на «женские штучки» и ждать, когда «само пройдет». Вот только оно почему-то не проходило.
7.
Чувство вины грызло Инну Кудряшову, как голодный щенок старый ботинок. Она не могла забыть ни сцену с карикатурой, ни, тем более, эпизод с дохлой мышью. Каждый раз, когда она видела Стаса Прилукина – сгорбленного, одинокого, с этим его затравленным взглядом – ей становилось стыдно до тошноты. Она понимала, что ее молчание, ее пассивность делали ее соучастницей этой травли. И это осознание было невыносимым.
После нескольких дней мучительных колебаний она, наконец, решилась. Она подкараулила Стаса после уроков, когда он, как обычно, последним выходил из школы, стараясь остаться незамеченным.
– Стас! – окликнула она его, когда он уже почти скрылся за углом. Голос ее дрожал, а сердце колотилось так, словно готово было выпрыгнуть из груди.
Он остановился, медленно обернулся. Посмотрел на нее без всякого выражения, его серые глаза были пустыми, как заброшенные колодцы. Он не удивился, не спросил, чего ей нужно. Он просто ждал.
– Я… я хотела… – Инна запнулась, слова путались у нее в голове. – Я хотела извиниться. За то, что… ну, тогда… с мышью… и с рисунком… Я видела. И я… я ничего не сказала. Мне очень жаль.
Она выпалила это на одном дыхании, чувствуя, как краска заливает ее щеки. Она ожидала чего угодно – презрения, гнева, может быть, даже ответных оскорблений. Но Стас продолжал молча смотреть на нее, и в его взгляде не было ничего, кроме этой жуткой, ледяной пустоты.
– Ты не должна была этого делать, – сказал он наконец, его голос был тихим, почти безжизненным. – Это было… неправильно.
Инна почувствовала, как у нее сжимается сердце. Он не кричал, не обвинял, но это его спокойное, почти безразличное осуждение было гораздо хуже.
– Я знаю, – прошептала она. – Я струсила. Я… я боюсь Оксану и Петра. Но это не оправдание. Я просто хотела, чтобы ты знал, что мне… мне жаль. Правда.
Она посмотрела на него с отчаянной надеждой, ожидая хоть какого-то знака, хоть какого-то намека на прощение или хотя бы понимание. Но лицо Стаса оставалось непроницаемым, как маска. Он словно находился за какой-то невидимой стеной, через которую не могли пробиться ни ее слова, ни ее раскаяние.
– Спасибо, – сказал он так же тихо. И это «спасибо» прозвучало так же пусто и безнадежно, как шелест осенних листьев на ветру.