9.
Ночь в квартире Прилукиных была густой и тихой, как стоячая вода в заброшенном колодце. Мать спала в своей комнате, ее прерывистое, тревожное дыхание доносилось сквозь тонкую стену. Стас лежал в своей кровати без сна, глядя в потолок, на котором плясали тени от уличного фонаря. Запрет на рисование был для него пыткой, сравнимой с лишением воздуха. Его пальцы зудели, воображение металось, создавая образы, которые требовали выхода, но не находили его. Пустота на полках, где раньше лежали его альбомы, казалась ему зияющей раной.
Наконец, не в силах больше терпеть, он решился. Бесшумно, как призрак, он выскользнул из своей комнаты и прокрался в коридор. Дверь в спальню матери была приоткрыта, оттуда доносился ее храп. Ключи… где она могла их спрятать? Он вспомнил, что мать обычно клала их в старую фарфоровую сахарницу на кухонном столе, вместе с мелочью и квитанциями.
На цыпочках он пробрался на кухню. Лунный свет, падавший из окна, освещал знакомые предметы, придавая им таинственный, почти ирреальный вид. Сахарница стояла на своем месте. Стас осторожно запустил в нее руку, его пальцы нащупали холодный металл ключей. Сердце его колотилось так громко, что, казалось, его услышит весь дом.
С ключами в руке он вернулся в коридор, к запертому шифоньеру. Замок поддался не сразу, он долго возился с ним, боясь каждого скрипа, каждого шороха. Наконец, дверца со стоном отворилась. Внутри, на полке, лежала стопка его альбомов и коробка с карандашами. Его сокровище. Его проклятие.
Он схватил один из альбомов – тот, в котором были чистые листы – и коробку с карандашами, и так же бесшумно вернулся в свою комнату, заперев за собой дверь.
Он сел за стол, открыл альбом. Руки его дрожали от возбуждения и страха. Кого рисовать? Его мысли метались. Он не хотел снова рисовать свои мрачные пейзажи, не хотел выплескивать на бумагу свою ненависть или отчаяние. Ему хотелось чего-то другого.
И тут он вспомнил Глеба Якушева. Его спокойное, дружелюбное лицо, его протянутую руку помощи, которую он так грубо отверг. Ему стало стыдно. И еще… он почувствовал какую-то необъяснимую тревогу за Глеба, словно с ним должно было случиться что-то нехорошее.
Он начал рисовать. Карандаш сам забегал по бумаге, выводя знакомые черты: высокий лоб, чуть вздернутый нос, открытая улыбка. Но чем дольше он рисовал, тем больше менялся образ. Улыбка Глеба на рисунке стала какой-то натянутой, почти вымученной. А глаза… глаза получились пустыми. Не злыми, не испуганными, а именно пустыми, словно из них ушла жизнь, словно они смотрели в никуда, не видя ничего перед собой. Это был Глеб, но не совсем Глеб. Это был Глеб, из которого словно высосали что-то важное, что-то, что делало его живым.
Стас смотрел на портрет, и ему становилось жутко. Он не хотел рисовать его таким. Но его рука словно жила своей собственной жизнью, подчиняясь какому-то неведомому импульсу. Он пытался исправить глаза, добавить в них блеска, жизни, но они снова и снова получались пустыми, бездонными, как два темных омута.
Когда он закончил, на часах было уже далеко за полночь. Он сидел над портретом, чувствуя смесь усталости, страха и какого-то странного, почти болезненного удовлетворения. Он не знал, почему нарисовал Глеба именно таким. Но он чувствовал, что этот рисунок – не просто портрет. Это было что-то еще. Какое-то предчувствие. Какое-то отражение той пустоты, которая, как ему казалось, медленно, но верно поглощала Зареченск. И теперь она, похоже, добралась и до Глеба Якушева.
10.
Утро для Глеба Якушева началось с ощущения абсолютной, тотальной дезориентации. Он открыл глаза и увидел незнакомую комнату. Потолок, стены, мебель – все было чужим. Он сел на кровати, оглядываясь по сторонам с нарастающей паникой. Где он? Как он сюда попал?