– Особенно тогда, когда эти вещи можно определить одним словом – ничего, – бросила она.
– О нет, ваше высочество, меня останавливает вовсе не это, а совсем другое.
Дофина презрительно усмехнулась.
Бальзамо, похоже, был поставлен в весьма щекотливое положение: кардинал чуть ли не смеялся ему в лицо, а тут еще, что-то ворча, подошел барон и сказал:
– Ну вот, мой волшебник и исчерпал себя. Ненадолго же его хватило! Теперь нам остается только увидеть, как все эти золотые чаши превращаются, словно в восточных сказках, в виноградные листья.
– Я предпочла бы, – бросила дофина, – простые виноградные листья всей роскоши, выставленной здесь этим господином с целью быть представленным мне.
– Ваше высочество, – заметил, побледнев, Бальзамо, – соблаговолите припомнить, что я не добивался этой чести.
– Ах, сударь, но ведь нетрудно догадаться, что я захотела бы увидеть вас.
– Простите его, ваше высочество, – шепнула ей Андреа, – он хотел сделать как лучше.
– А я уверяю вас, он поступил скверно, – сказала дофина, но так, чтобы ее слышали только Бальзамо и Андреа. – Недопустимо возвышаться ценой унижения старика. Французская дофина в доме дворянина может пить из оловянного кубка, и не нужно ей подсовывать чашу из шарлатанского золота.
Бальзамо содрогнулся, словно ужаленный ядовитой змеей, но тут же выпрямился.
– Ваше высочество, – дрогнувшим голосом произнес он, – я готов сообщить вам ваше будущее, раз уж в ослеплении своем вы так стремитесь узнать его.
Бальзамо произнес это таким твердым и одновременно угрожающим тоном, что все присутствующие почувствовали, как по спинам у них пробежали мурашки.
Юная эрцгерцогиня залилась бледностью.
– Gieb ihm kein Gehor, meine Tochter[55], – сказала по-немецки старая дама.
– Lass sie horen, sie hat wissen gewollen, und so soll sie wissen[56], – ответил ей на том же языке Бальзамо.
Слова эти, произнесенные на чужом языке, которые многие из присутствующих едва понимали, придали еще больше таинственности происходящему.
– Нет, нет, пусть говорит, – сказала дофина в ответ на настояния своей старой пестуньи. – Если я велю ему молчать, он решит, что я испугалась.
Бальзамо слышал эту фразу, и мгновенная мрачная улыбка тронула его уста.
– Это называется безрассудной отвагой, – пробормотал он.
– Говорите, – обратилась к нему дофина, – говорите же, сударь.
– Итак, ваше королевское высочество продолжает настаивать, чтобы я говорил?
– Я никогда не меняю своих решений.
– В таком случае, ваше высочество, я скажу это только вам одной, – заявил Бальзамо.
– Ну что ж, – ответила дофина. – Я все-таки припру его к стенке. Оставьте нас.
По знаку, давшему понять, что приказ относится ко всем, присутствующие покинули беседку.
– Не правда ли, сударь, этот способ добиться личной аудиенции ничуть не хуже других? – бросила дофина, повернувшись к Бальзамо.
– Не пытайтесь, ваше высочество, вывести меня из себя, – ответил ей иностранец. – Я всего лишь орудие, которым Бог пользуется, дабы просветить вас. Кляните судьбу, и она отплатит вам, ибо умеет мстить. Я же только истолковываю ее капризы. И не удручайте меня, гневаясь за то, что я долго сопротивлялся; я и без того подавлен теми несчастьями, зловещим вестником которых невольно являюсь.
– Значит, речь идет все-таки о несчастьях? – сказала дофина, смягченная почтительностью Бальзамо и обезоруженная его мнимым смирением.
– Да, ваше высочество, о величайших несчастьях.
– Скажите же, о каких?
– Попытаюсь.
– Итак?
– Задавайте мне вопросы.
– Хорошо. Первый: моя семья будет счастлива?
– Какая? Та, которую вы оставили, или та, что ждет вас?