Когда я завершил сонату, я встал, сжимая скрипку, и начал играть. Комната, что некогда была моим приютом, растворилась, и стены её, подобно завесе, упали, открывая залы галереи, что я видел в своих видениях. Зеркало, что стояло передо мной, дрожало, и трещины его, подобно венам, пульсировали, как будто оно жило. Я играл, и каждый аккорд, что рождался под смычком, был подобен удару молота по стеклу, и зеркало, казалось, кричало, его голос, подобный вою ветра, сливался с моей мелодией. Я видел картины, чьи лица, лишённые глаз, поворачивались ко мне, их рты, лишённые губ, пели моё имя. Я слышал голоса, что, подобно хору, говорили: «Играй, Эдвард. Ты – последняя нота».

В тот миг, в полумраке галереи, я узрел её. Лилия вышла из зеркала, но она не ступала. Она плыла, как дым, её платье, белое, как саван, колыхалось, словно живое, а глаза её, что некогда сияли любовью, ныне были пусты, как звёзды, что не дают света. Я остановился, и скрипка, подобно зверю, завыла, требуя продолжения. Я молвил голосом, что был хриплым, как крик умирающего:

– Лилия, это ты? Я играл для тебя, я писал для тебя. Вернись ко мне!

Она не ответила, но её губы, что некогда пели для меня, разомкнулись, и голос её, холодный, как лёд, и древний, как бездна, молвил:

– Ты думал, что звал меня. Но ты звал их. Ты – не композитор. Ты – последняя нота. Ты – тот, кого ждали.

Я содрогнулся, ибо понял, что это не Лилия. Это была галерея, древнее зло, что жило в её очах, в скрипке, в зеркале. Я вспомнил Безымянного Странника, чья тень, подобно дыму, возникла в углу зала. Его плащ, украшенный оком в круге, колыхался, и глаза его, горящие, как угли, смотрели на меня с язвительной усмешкой. Я крикнул:

– Что ты сделал с ней? Зачем ты принёс её?

Он молвил, голосом, что был подобен скрипу ржавых петель:

– Ты открыл врата, композитор. Твоя музыка – ключ. Теперь ты – часть её.

Я играл, и разум мой, подобно струне, лопнул под напором мелодии, что была не моей, но их. Комната исчезла, и я, один, стоял в галерее, чьи стены пели мою сонату. Зеркало, что было теперь не стеклом, но порталом, втягивало меня, и я, Эдвард Вейн, чувствовал, как душа моя, подобно ноте, растворяется в хоре теней, что ждали меня. Я был последней нотой, и галерея, древнее зло, что спало в ней, приняла меня, как своего.

V. Симфония ужаса

«Музыка, что рождается в безумии, не умолкает. Она помнит. Она ждёт».

Когда я, Эдвард Вейн, в последний раз взглянул в зеркало, чьи трещины, подобно венам земли, пульсировали, как сердце неведомого существа, я узрел не мансарду, не себя, но иное – бездну, что смотрела на меня глазами Лилии, что не были её глазами. Её голос, холодный, как лёд, и древний, как сама вечность, всё ещё звучал в моих ушах: «Ты думал, что звал меня. Но ты звал их». Я стоял, сжимая скрипку, чья чернота, подобно вуали ночи, обволакивала мою душу, и чувствовал, как тело моё, некогда плоть и кровь, становится эхом, нотой, тенью. Мансарда, сия гробница, где я, некогда композитор, чьи мелодии заставляли сердца трепетать, влачил существование, подобное призраку, дышала сыростью и распадом. Стены, изъеденные плесенью, источали запах, что смешивался с горьким ароматом воска, стекающего с догорающей свечи, чей свет, неверный, как надежда, бросал на балки потолка тени, что плясали, подобно душам, не ведающим покоя.

Я не чувствовал тела. Мои пальцы, что некогда танцевали по клавишам, а ныне кровоточили от ночей, проведённых в объятиях скрипки, стали нотами, что дрожали в воздухе, подобно струнам, натянутым до предела. Мои мысли, что некогда были ясны, как хрусталь, ныне были эхом, что отражалось в залах галереи, чьи стены, увешанные картинами без глаз, пели мелодию, что была не моей, но их – мелодию ужаса, что ждала своей последней ноты. Я вспомнил слова моей матери, начертанные на пожелтевшей партитуре, что хранилась в ящике моего стола: «Музыка – это голос теней». Ныне я понимал, что тени сии – не просто голоса, но глаза, что смотрят, руки, что тянутся, души, что ждут.