На рассвете (солнца видно не было, но явственно, по десятиминуткам, светлело) Ульти, еще пока я просыпался, успела прогуляться в лес, насобирать грибов-чистух12 (нам про них хозяйка постоялого двора поведала, когда омлетом с этими грибами завтракали мы под ее наблюдением) целую охапку в шейный платок. Когда она подходила из леса к избушке, я услышал ее чистый объемный мягкий голос. Она пела. Мелодия была утренняя, радостная, но и при этом глубокая. Мои струны были задеты до основания. До этого тоже слышал я, как жена моя поет. Чудный ее голос, мне известно, приковывает внимание даже очень занятых в момент, когда застигло их пение. Но тут я вышел из дому, полностью проснувшись благодаря чарам песни, увидал, что Ульти подходит к дому, а над ней стайка птиц парит, образовав в воздухе круг, в центре которого на земле исполнительница. И, вот чудо (наверно, это еще одна изюминка картин Гати, подумал тогда я), птички оставались там, где звенела песня все то время, пока пение не стихло.

Пока собирались в дорогу, пришло в мою просветленную после необыкновенного концерта голову проверить посох. Чесались руки давно, это ясно. Взял посох (он в домике был у двери). Ну и бахнул им «на заре», как полагается, как Сант напутствовал. Так а перед нами (Ульти вышла стремительно из избушки на громовой звук после удара посоха о землю) появился невысоченного роста, со взглядом ясным, а при этом не то чтобы рассеянным, но явно находящимся не здесь (причем чувствовалось, что и там, откуда он переместился, взгляд его был таким же нездешним), с живописной прической (волосы длиной по уши торчали и завивались в разные стороны), в широких бесформенных штанах и просторной рубахе, все одеяние уляпано пятнами красок, босой, с широкими ступнями, спокойнейший человек.

– Здравствуйте! – говорю удивленно-радостный, размеренно от неожиданности.

– Солтилло! – задорно, но с теми же глазами, глядящими во что-то свое, ответствовал посетитель, что на кэльгиниге значило «Привет».

– Солтилло! – отвечаю, а сам у жены спрашиваю — Ульти, ты знаешь кэльгиниг13? Я только вот «привет» и знаю.

– А я только слово «серин».

– Солтилло! – повторил приветствие с той же интонацией уже начавший осматривать окрестности добродушный мужик.

– Что это значит? – спросил я, поглядывая на мужика.

– «Что» на кэльгиниге – был ответ супруги.

– А откуда ты знаешь, что «солтилло» – это было слово на кэльгиниге 14? – в ответ удивилась она.

– Догадался – буркнул я и спросил в свою очередь — А откуда ты знаешь слово «серин»?

– Догадалась – улыбнулась обворожительно и это добавило утру красок.

Тут мы оба догадались вот о чем:

– О, до меня сейчас доехало – говорю – а ведь мы говорим на местном, на вантрийском.

– Точно! Хотя нет. Как-то по-другому предложения строятся. И более твердо, речь не так потоком льется…– глаза Ульти немного расширились от догадки, когда она резко повернулась ко мне после моих слов – Чудесно же. Слу-у-шай! А это не может быть собственный какой-то язык этого мира? А что, столько всего тут есть! Почему бы этому миру и заиметь свои мысли и свой язык?

Я кивнул озадаченный:

– А ведь правда.Как-то как сравнить речь жителя расслабленного морского побережья с постоянно солнечной погодой с речью жителя гористой местности, где солнечных дней тоже много, но нет такой влажности и есть возможность быть более собранными.

Ульти засмотрелась на меня или представила этих жителей. Ответила:

– Чудесно же! Еще и новый язык теперь выучили!

– Ага.

Вообще давненько такие утра не выдавались. То есть просыпаешься после ночи в гениальнейшей картине, в виде сопровождения – пение фантастического уровня с подтанцовкой местного птичьего (картинного!) рода. Объявляется ни с того, ни с сего сам автор картины (узнали мы его, Ульти узнала, мне шепнула) пред наши ясные очи. И это только декорации (надеюсь, Гати меня поймет), только семечки, по-простому сказать, потому что, после того, как автор нашей ночевки и всего окружающего походил с отрешенным видом по полянке и вокруг избушки минут двадцать, игнорируя наше любопытство, пожевал опавший пожухлый листок, попрыгал, на ветку запрыгнул, подтянулся, покувыркался даже немного, я не выдержал. Взял посох, подошел к художнику резким размашистым шагом, встал перед ним и ему приказал остановиться (ну, ему пришлось невольно). Стукнул в сердцах второй уже раз за утро посохом о землю с усилием и говорю при этом уважительно, но повышенным за двадцать минут его безответных похождений тоном: