– Пойдём, – сказал он, поднимаясь и чуть-чуть не утыкиваясь головой в потолок, когда тётя Лида загремела посудою в шкафу увлечённо (не оставив на «добавку» надежды), – пойдём, племяшок, во двор, подымим. Заодно и картоху в подвале глянем. Домой, как поедешь, – тебе, сколько свезёшь, наберём. Картохи, будь спокоен, накопали мы нынче дуром: вагон и маленькую тележку!..

Из кухни вышли – дядя Коля курс прямёхонько на подвал, за дядей – он, Николай-племянник, которого дядя, оглядываясь на него (и на кухню заодно), ещё и рукой подгонял, как гаишник-регулировщик – транспорт: давай, мол, давай, пошустрее!..

Спустились в подполье. Справа, в выгородке из необструганных досок-горбылей, вдоль всей стены протянувшихся, – картошка (высится тёмный курган); дядя Коля, однако, лишь пальцем туда указал: «Видал?» – а сам, уж повернувшись налево, туда, где на длинных полках-стеллажах теснились шеренги банок с закрутками, рукой – шасть, пошарил проворно, чуть тукнули-звякнули банки, – и обратно рука возвратилась уже не пустой, а с зажатою в ней водки «Экстра» белой поллитрой, заметно початою.

– Ну что, племяшок, «приголубим»? – подмигнул заговорщицки дядя, взглядывая исподлобья (ибо голову в подвале ему приходилось наклонять запятой). – Правда, «приголубить», – и содержимое в бутылке встряхнул, – извиняй, с горла: стопарь, окаянный, я на горлышко его надевал, видать, за банками завалился где-то… Так, «приголубишь»? Нет?.. Ну, как знаешь… А я… – И с этими словами дядя Коля присел на ногах, запрокинул голову, втянув её в плечи, после чего сунул длинную белую шею бутылки себе в рот – заходил кадык вверх-вниз ходуном, точно поршень у паровой машины мощной…

Кадык ходил, а один дядин глаз меж тем на дверной проём безотрывно косил (дверь в подвале осталась открытою), будто всё время опасался, побаивался дядя Коля чего-то, а точнее, кого-то, – и Николаю нетрудно было понять, кого…

«Приголубивши», дядя живенько горлышко уполовиненной поллитры заткнул фитилём, скрученным из обрывка подвальной газеты, и за банками схоронил – и тотчас освобождённой рукою, опять как гаишник палочкой, махнул племяннику: на выход!..

Когда, из подполья выйдя, на лавочке во дворе покурить, наконец, присели, Николай решился спросить напрямик: «Ты, дядь Коля, никак побаиваешься её?», – кивнул он на кухню с находившейся там тётей Лидою. Тот помедлил с ответом, «беломоркой», казавшейся в его руке-лапе игрушечной, глубоко затянулся – вспыхнул ало, наливаясь малиновым жаром, папироски кончик, выдохнул – будто заслонку в печной трубе открыл: скрылось на миг лицо помидорно-красное в синеватом облаке дыма. И: – «Да как сказать тебе, племяшок… Понимаешь, скандалить я не хочу, а «приголубить», нет, не часто, но бывает, хочу, – и вот, как она увидит меня с поллитрой… Мать моя женщина! Такой закатит концерт, хоть забегай… И себя, знамо дело, доводит!.. Так уж лучше я так, втихомолочку, «приголублю» когда-никогда… для её же, Лидкиного ради, спокойствия!.. Оно-то, правду сказать, стыдноватенько мне, конечно: «полтинник» мужик разменял, а как пацан, по подвалам… Так, а кто бы подумал?! На людях-то Лидка моя – ниже травы, ты же видел…

А ведь я в нашем колхозе «Путь Ильича», раньше он «Заветы Ленина» назывался, механизатор – наипередовейший; начальство всё, как один, уважает меня, и сам пред, председатель колхоза по-нашему, со мной лично, за р у ч к у здоровкается, притом первый! И зарабатываю я дай бог каждому, и всё хозяйство на мне – корова с телком, два кабанца, куры, гуси, индюки, собака. А огорода пятнадцать соток – фунт изюму ли, что ли?! Пашешь, пашешь как вол, без выходных-проходных, спозаранку и дотемна, так что к ночи себя не помнишь… Пахать – моги, а чарку поднять – не моги! Во какая получается… камасутра! (