– Тысячу раз я говорила себе то же самое, но мне все время что-то мешает.
Он заворожено ответил в той же тональности:
– Что же тебе мешает на этот раз?
– Во-первых, кусты позади нас. Судя по звукам, туда прокрался слон и вьет там гнездо. Слышишь? Я узнаю по дыханию свою мамочку. Это вполне в ее стиле.
– Ты шутишь?
– Какое там! Хочешь, проверим? – и громко добавила: – Давай, посмотрим, вода теплая?
Мы поднялись со скамейки и пошли в сторону моря. Через несколько метров мы оглянулись и увидели, как знакомый силуэт, крадучись и пригибаясь, удаляется в сторону турбазы. Мы переглянулись и начали сначала тихонько смеяться, а потом хохотать, перегибаясь пополам, падая на песок и всхлипывая. Какую песню испортила нам бдительная мамаша! И какое напряжение сняла…
Мы уже почти не смеялись, Виталий обнял меня за плечи:
– Теперь тебе ничто не мешает…
Но меня уже потянуло на несерьезный лад:
– Еще как мешает. Всякая чушь в голову лезет: и что ты – коммунист, и что – завуч, и я представляю, как целуюсь с нашим строгим завучем, и мне становится смешно. Я и сейчас еле сдерживаю смех. Ты что, не веришь? Ну, попробуй, поцелуй меня!
Он не заставил себя упрашивать и притянул меня к себе, но, когда я увидела рядом его прикрытые глаза, застывшее, серьезное, какое-то углубленное выражение его лица, я не выдержала и прыснула. Его лицо сразу приняло такое обиженно-удивленное выражение, что я стала смеяться еще сильнее. Он смотрел на меня и начинал улыбаться все шире, пока смех тоже не разобрал его. Когда мы прекратили хохотать, он продолжил гнуть свою линию:
– Закрой глаза…
Мне снова стало смешно:
– А рот открыть?
Он рассмеялся первым, он уже не обижался. Успокоившись, Виталий произнес с нежностью:
– Ты так странно смеешься: в тебе смеется все – глаза, губы и даже нос, только голоса почти не слышно. Ты и на уроках так смеялась?
– Точно. Сижу себе в уголке, рот рукой прикрою и смеюсь до потери сознания, а учителя не замечают. Только один все замечал. Он был такой серьезный, но с забойным чувством юмора. Такое впечатление, что он сам не замечал, что шутит. Всегда такое строгое выражение лица, а сам такие пенки выдает. Все сидят тихо, только я со смеху умираю, а он так серьезно спрашивает: «Чего это вы вздрагиваете, вам холодно?». А я ответить не могу – губы так дрожат, что я ими не управляю. А он еще серьезнее: «Что это вы изображаете?». Мне говорить трудно, и я максимально сокращаю ответ, но губы дрожат, и получается блеяние: «Сме-е-е-е-е-х…». Класс присоединяется, хохот нарастает, и учитель выставляет меня за дверь: «Успокоитесь – войдете». Я за порог выйду – и в голос, на весь коридор. Быстро просмеюсь, и назад. Захожу совершенно спокойная. Если ничего не спросит, сажусь на место, и все в порядке, но стоит ему спросить: «Успокоились?», как меня опять начинает трясти, и я снова выбегаю за дверь.
Он очень любил подшучивать над нами, а моя соседка по парте, если доставалось ей, сразу глотала слезы. Он сделает ей замечание в своей мягкой ироничной манере, а она еще пуще слезы льет. Тогда он сразу на попятный: «Женские слёзы мня всегда обескураживают. Пять за четверть!» Я сразу начинаю корчиться от смеха. Так и сидим рядышком: она давится слезами, а я смехом. Учитель: «Катерина, займите свое место!», и я сразу за дверь. Класс угорает. А для меня систему придумал: засмеюсь – минус в журнал. Пять минусов – двойка. Правда, за четверть всегда пять выводил. Знал, что я его предмет знаю и люблю.
Виталий, судя по выражению его лица, вспоминал свое преподавательское прошлое, и мечтательно произнес: