– Зачем ты жалеешь меня?! – возмущалась она, и глаза ее становились слепыми от гнева. – Нашелся добряк: ты бы лучше себя пожалел!

– Да что с тобой, Оля? – растерянно спрашивал я.

– Ничего! – зло бросала она. – Сначала черт знает что со мной сделал, а теперь жалеет…

– Что сделал? Да что ты городишь?

Она вдруг смотрела мне прямо в глаза таким ненавидящим взором, что мне становилось не по себе.

– Что сделал?! Да жизнь мне испортил, вот что! – почти что кричала она. – Я жила себе тихо-спокойно и горя не знала – и вот, нате вам: втрескалась, как последняя дура!

– Тише, больные сбегутся, – пытался я ее успокоить. – Послушай, мне тоже непросто…

– Тебе? Да тебе-то что! – говорила она саркастически-горько. – Завел себе молодую подружку, вызываешь ее в кабинет, когда тебе это удобно, – а надо мной уже вся больница смеется!

– Кто смеется? Да ты, видно, бредишь…

Но Ольгу, когда на нее находила такая вот дурь, сдержать было трудно. Взгляд ее пылал гневом, руки дрожали, а с кривившихся губ срывались обидные, злые слова.

Похоже, она не терпела любой несвободы: зависимость страсти и та вызывала в ней бурный протест. Ольга уходила порой, не прощаясь, распахнув двери настежь, и так торопливо, почти что бегом удалялась по коридору, как будто она уходила не со свидания, а совершала побег из тюрьмы.

Да, наши встречи бывали мучительны и порою кончались раздорами – но не встречаться мы не могли. Мы с Ольгой словно попали в бурный водоворот: и той силе, которая нас закрутила в нем, то приближая друг к другу, то разбрасывая в стороны, не было дела ни до того, хотим ли мы жить в этом рваном болезненном ритме, ни до того, что о нас будут думать другие. Прошел всего месяц с тех пор, как мы стали любовниками, а меня уже трудно было узнать. Я так похудел, что знакомые спрашивали:

– Что с тобой, Гриша? На тебе лица нет. Ты бы, что ли, анализы сдал или сделал рентген, а то скоро будешь от ветра качаться…

Я бодрился, отшучивался; но наедине с самим собою – когда, например, по утрам брился у зеркала – я тоже с недоумением всматривался в собственное переменившееся лицо. «Неужели вон тот – это я? Где же прежний: с тугими щеками, с двумя подбородками?» На меня смотрел кто-то грустный, как будто побитый; а пальцы рук, что рассеянно трогали впалые щеки, – пальцы заметно дрожали.

– Ты, Гриша, наверное, слишком много работаешь, – сказал как-то мне Митрофанович, наш патриарх. – Возьми отпуск да отдохни – а то на тебя уже больно смотреть…

Я подумал: «А не уехать ли, в самом деле, на пару недель? Разлука, во всяком случае, должна быть на пользу: мы или поймем окончательно, что друг без друга не можем, или перебесимся, переболеем и будем жить дальше, как все нормальные люди…»

Как раз подвернулся и повод уехать в Москву. Там начинался хирургический съезд, и меня включили в состав делегации. «Вот и отлично, – решил я тогда. – Потолкаюсь недельку на съезде, а потом еще пару недель возьму за свой счет. В Москве знакомые есть, пожить будет где – хоть проветрюсь немного…»

XII

Москва встретила суматохой Казанского вокзала, нескончаемыми людскими потоками, назойливыми носильщиками в синей униформе и огромными гулкими залами ожидания – то есть тем, чем обычно столица встречает провинциала.

У выхода, там, где высится статуя женщины, похожая на минарет, меня должны были встретить друзья: Сашка Жуков и Иван Подобед. Двое моих однокурсников лет уж двадцать назад перебрались в Москву и сделали неплохие карьеры. Жуков стал даже заместителем министра. А Иван Подобед заведовал кафедрой иммунологии: его темой был ВИЧ – Иван считался одним из крупнейших специалистов по этой проблеме.