Вряд ли то, что случалось потом, было именно тем, что мы ждали от встречи. Второпях раздеваясь, мы словно спешили найти что-то важное, необходимое нам позарез – а одежда как будто скрывала от нас это важное, и поэтому мы торопились избавиться от мешающих тряпок.

– Дверь закрыл? – громко шептала она и ложилась на старый скрипучий диван, словно на эшафот: лихорадочно-часто дыша и дрожа всем напрягшимся телом.

Весь мир рассыпался на части – и наши тела, как мерещилось в смутные эти минуты, состояли уже из каких-то разрозненных, чуждых частей. Казалось, нас с Ольгой все глубже втискивает в воронку огромной крутящейся мясорубки: все тесней становилось кругом, и все громче, ритмичней хрустели ножи той безжалостной, нас расчленявшей любви…

То, как она приходила в себя после близости, напоминало возвращение к жизни после клинической смерти. Глаза, даже если бывали открыты, блуждали бессмысленно, кисти рук были влажными и ледяными, а запекшийся рот был не в силах сказать ни единого слова.

– Оля, очнись, – тормошил я ее. – Ты жива или нет?

– А? Что? – наконец слабым голосом отзывалась она. – Где мы? И что это было?..

Когда мы потом пили чай, Ольга так зябко ежилась, грела руки о чашку – как будто она потеряла последние силы, и ей теперь нечем было согреться.

– Расскажи мне, какой ты была в детстве, – просил я ее. – В мальчиков часто влюблялась?

– О, я была очень влюбчивой! – улыбалась она. – Еще в первом классе влюбилась: его звали Коля Белов. Красивый был мальчик: в кудряшечках, как ангелочек…

– А потом еще были романы?

– Конечно. И я часто влюблялась, и в меня тоже. Я ведь была очень-очень хорошенькая!

– Да ты и сейчас ничего, – улыбаясь, я гладил Ольгу по голове.

– Как? Всего-навсего ничего?! – возмущалась она. – Сейчас вот как тресну!

– Ладно-ладно, шучу! Ты, конечно, красавица.

Все, что было связано с Ольгой, – ее детство, друзья и подруги, ее институтская юность – было мне важно и дорого; казалось, чем больше я буду знать про нее, тем Ольга будет мне ближе, и те двадцать лет, что нас разделяют, не будут казаться таким уж большим промежутком.

– Так ты что, только с мальчиками и дружила?

– Нет, почему же? Была у меня и подружка: Земфира, цыганка. Мы с ней чего только не вытворяли: и костры жгли, и шалаши строили, и по чердакам лазили!

– Коней-то хоть не воровали?

– Просто случая не было. – Ольга смеялась. – А Земфира могла бы: она ничего не боялась.

– А ты?

– И я тоже. И вообще, мы с подругой были очень похожи.

– То-то я чувствую: есть в тебе что-то цыганское.

– Что же именно? – удивлялась она.

– А в тебе очень много свободы. Когда ты говоришь, ходишь, смеешься – тебя словно ветром каким-то несет…

– Пожалуй, ты прав, – улыбалась она. – Я действительно девушка ветреная…

И мы с ней смеялись – но странным, едва ли не горестным был наш с ней раздававшийся в сумерках смех…

XI

Меня совершенно измучила трудная эта любовь. Без Ольги, без ее глаз, улыбки и голоса я едва выдерживал сутки; но при встречах такое тяжелое напряжение порой возникало меж нами, что я начинал украдкой поглядывать на часы, ожидая, когда же закончится наше свидание?

Я не мог без нее – и не мог долго быть с ней в той тягостной грозовой атмосфере, что часто теперь возникала меж нами. Алкоголики, как известно, пьют не затем, чтобы им стало хорошо, а затем, чтобы не было так мучительно плохо. Вот и мы с Ольгой были похожи на алкоголиков: встречаясь почти ежедневно, мы словно искали себе облегчения, пытались унять тот недуг, что томил нас обоих.

Но облегченье от встреч было призрачным. Те грозовые тяжелые тучи, что клубились внутри наших душ, – они не светлели и после того, как меж нами проскакивал электрический разряд близости. В глазах Ольги я часто видел такую тоску, что начинал бормотать слова утешения. Но это как раз могло вызвать в ней вспышку ярости.