– Я завалила русский устный, – наконец, выдохнула Мара.

– Чтооо? Разыгрываешь? – Таха отпрянула и смотрела на Мару так, как если б та сказала, что её взяли в отряд космонавтов или в олимпийскую сборную. Ну, то есть очевидную чушь.

– Понимаешь, я взяла билет и вижу, что все эти правила я знаю. Села за стол, вывела свою фамилию на листке. А дальше… Буквы разбегаются, не могу собрать их в слова.

Память вернула Мару в тот день в конце июля. Смысл слов был ей понятен, но сцепить их во фразу, сложить друг с другом – она не могла. Начинала писать – и зачёркивала. Где-то в голове вертелось: надо вот так и вот так, а на листке выходила белиберда.

Время вышло. Вызвали. Мара села перед комиссией. Ещё, как последняя дура, припёрлась в своей оранжевой ажурной майке под вельветовым пиджаком, было душно, и пиджак она оставила на спинке стула. И теперь светила перед экзаменаторами шоколадными вздёрнутыми сосками сквозь эту злосчастную майку. И не могла выдавить ни слова.

– Понимаешь, Таха? Не единого! Препод говорит: «Ну у вас же пять в аттестате, ладно, допустим, в школе натягивали, но пять за вступительное сочинение, пять на творческом конкурсе – за грамотность в том числе. Это невероятно! Хоть что-то же вы должны знать!»

А я молчу. Слова, мысли роятся, толпятся у входа, а на язык не идут.

– Ну, если вы сами не хотите себе помочь, – недоумённо тянет препод…

Таха стояла, не понимая:

– Так что на тебя нашло, Мара?

Да откуда она знает? Накануне они сидели в боковушке, травили байки. Кто-то рассказал, как подшутили над приятелем, перебравшим с дозой: положили спичку на пол в сортире, а он никак не мог её переступить, заносил ногу высоко, в такой неустойчивой позе его швыряло, преодолеть препятствие к кабинке бедолага не мог, все ржали так, что сами чуть не обмочились.

Вспомнить бы, как возникла тема, что у соседей есть. И почему она, дурочка, вызвалась стать лабораторной крысой? В комнате, наискосок от боковой лестницы, рядом с торцевым окном, она села на кровать, ей больно стянули резиновым жгутом мышцу над локтевым сгибом, прищемив кожу. Потом долго пытались нащупать русло, но её тонкие вены, и так неразличимые на смуглой поблескивавшей коже, мгновенно прятались. Однако любопытство заставило Мару терпеть.

Наконец, игла нырнула куда следует…

Это были крайне неприятные ощущения. Правая нога начала расти до невообразимых размеров – Мара никак не могла это прекратить – пока не превратилась в гигантскую секвойю, которую невозможно было сдвинуть с места, и теперь Мара не могла встать с кровати. Вдобавок потолок едва не упал на неё: приблизился так, что она не могла расправить диафрагму, дыхания почти не было. На этом давящем потолке во всю ширь развернулся калейдоскоп, но таких тошнотворных охристых расцветок, что её тут же укачало, однако закрывать глаза было бесполезно: назойливый меняющийся рисунок проникал сквозь веки. Из угла к ней тянулся мохнатый сгусток мрака. Ей больше никогда не захотелось повторить. Поначалу она ещё комментировала заинтересованным наблюдателям свои ощущения, кто-то даже сидел рядом и записывал в тетрадь на коленке. Её это рассмешило: умирающий академик Павлов диктует студентам. А потом окончательно потеряла связь с реальностью.

Её перенесли в их комнату. Наверное, Гошка, вначале веселившийся со всеми, а затем не на шутку разозлившийся. Несмотря на крайнюю худобу, она всегда весила неожиданно много. «Это твой гигантский мозг», – шутили друзья. «Нет, это её неуёмная фантазия», – поправлял Гошка. Вообще-то он был Саша. Прозвище образовалось в результате сокращения его длинной немецкой фамилии. Он приехал из немецких поселений на севере Казахстана. Вся их комната была оттуда – и похожий на Джона Леннона Мурад, Мурашка, Басмач, Азиатина – как его только ни называли! И высокий рыжеватый светлоглазый еврей Женя Найман, сведший их. Мара ещё не знала этого, но на следующий год история отзеркалится. Другой Саша познакомит её с другим Женей.