– Ага. Пока есть, что пересчитывать, – мрачно буркнул кучер.

– Говори по делу. Что делать?

Кучер помолчал, вглядываясь в серую кромку леса.

– Доберёмся до лагеря – и пусть их черт разберёт. Это болото никому не надо, кроме тех, кто уже потерян.

Это оказался наш последний привал. После него путь пошёл тише, но гнетущей тишиной. Люпин становился всё беспокойнее, и я начал за него переживать.

– Серн, – позвал он меня чуть позже, когда колонна замедлилась.

– М?

– Я же говорил.

– И?.. – вздохнул я. – Мы бы всё равно ничего не сделали.

Хотел сказать это спокойно, но сам чувствовал: говорю впустую. Мысль о доме обжигала сильнее солнца.

– С чего бы вдруг?! – вскипел он. – А вдруг смогли бы? Мы даже не попробовали!

– Может, ты и прав, – медленно кивнул я. Его слова выдернули меня из тумана мыслей. – В любом случае… я рад за тебя.

– За что?

– Башка на месте. Я уж начал думать, что тебя окончательно унесло, – усмехнулся я.

– Иди к чёрту, – буркнул он и отвернулся.

Я не знал, зачем мне сдался этот наркоман. Но чувствовал: мне нужны союзники, а ему – опора. Он не был подонком. Не был настоящим еретиком. В нём была честность. Простота. И именно это я всегда больше всего ценил в людях.

К вечеру караван наконец добрался до лагеря.

С первого взгляда он походил на обычное село, окружённое зубчатыми стенами из потемневших от влаги брёвен. Но внутри чувствовалась иная атмосфера: строгая, упорядоченная – здесь собрались не просто охранники, а специалисты, обустроившие на окраине трясин островок цивилизации.

Врата раскрывались медленно, с приглушённым скрипом, но даже этот звук казался мне чем-то родным – как глоток свежего воздуха. Мы, измученные, промокшие, голодные, испытали облегчение. Казалось, болота проглотят нас, но мы добрались. Мы выстояли. И это давало надежду.

О комфорте, конечно, речи не шло. Нас ведь не на курорт прислали, верно?

Заселили в тесные, душные казармы – почти как те же вагонетки, только с нарами и зарешеченными окнами. Обещали позже объяснить, какие у нас будут задачи.

– Кто завтра будет плохо работать – тот будет плохо кушать, – заявил надзиратель, хлопнув тяжёлой решётчатой дверью.

Формально в Империи заключённый не считался рабом. Он должен был отработать свою вину: день за днём, «на благо общества». Кого-то – на подсобные работы. А таких, как я, помеченных клеймом, – в зоны, куда обычного человека не пошлёшь даже за золотом.

Как только закричали петухи, нас подняли. На рассвете – ещё холодном и липком – нас повели к карьеру.

Утро в лагере наступало не сразу, а словно выдавливалось сквозь дым, крики и тяжесть железа. В небе ещё держалась серая, непроглядная мгла, но гудки подъёмных машин уже рвали воздух. Где-то вдалеке хлопала плеть, ближе – стучали молотки, гудели трубы, фыркали паровые прессы. Ритм лагеря был не равномерным – он спотыкался, надрывался, кашлял, как старая машина, но не прекращался ни на миг.

Запахи здесь были отдельной наукой. Пахло перегретым маслом, дымом от угля, копотью и испарениями. Едкая вонь металла вперемешку с варёной похлёбкой цеплялась к одежде так же, как болотная грязь к сапогам. Даже хлеб здесь отдавал горечью мазута, будто был наполовину испечён в кузне.

Заключённые бредут на перекличку, сонные, не протрезвевшие после ночи. В умывальнике, приклёпанном к стене казармы, вода течёт ржавая, с запахом гнили. Где-то под навесом бурлит затхлая каша, и старший по кухне орёт на новенького, перепутавшего ячмень с гнилым рисом.

А над всем этим – тревожное спокойствие. Угрюмая тишина между окриками, будто лагерь сам замер, прислушиваясь, не ползёт ли из болот нечто, способное нарушить его железный ритм.