Человечество, возомнившее себя владыкой пылинки у края галактики, наконец поняло свою роль – удобрение для сада, который оно никогда не увидит. Последние выжившие, спрятавшиеся в бункерах и святилищах, молились теперь не о спасении, а о забвении. Но их молитвы уже некому было слышать.

И когда последний город поглотила тень, а звёзды погасли, как свечи на алтаре мертвого бога, оно выпрямилось. Не тело, не дух – просто Иное, древнее правил, законов, смыслов. Мир треснул, как скорлупа, и из разлома хлынула первозданная пустота, та, что была до Большого взрыва, до времени, до самого вопроса «почему?».

И в этой пустоте, лишённой даже тьмы, зазвучал… смех. Низкий, вибрирующий, бесконечный.

Смех голодного ребёнка, нашедшего муравейник.

То, что осталось от реальности, теперь напоминало гниющую фреску. Цвета сползали с неба каплями тягучего яда, смешиваясь с тенями, которые уже не подчинялись солнцу – его диск, некогда золотой, почернел, словно глаз, выжженный кислотой. Время текло вспять, вбок, по спирали, рождая парадоксы: материнские утробы порождали прах, старики распадались на младенцев, а история писалась кровью на пергаменте из собственной плоти.

Человеческие города, некогда монолиты гордыни, стали мягкими, как размоченный хлеб. Небоскрёбы изгибались в поклоне перед чем-то невидимым, их стеклянные кожицы лопались, выпуская наружу липкие споры, прораставшие в воздухе грибами высотой с горы. Эти грибы – живые, мыслящие, – пели песни на языке, от которого каменные стены плакали солёными слезами. Их шляпки, покрытые узорами в виде спиралей, открывались, выпуская облака пыльцы, превращавшей плоть в стекло, а кости – в песок, звенящий мелодиями из глубин космоса.

Последние люди, те, кто ещё помнил слово «я», скитались в лабиринтах собственных тел. Кожа их отслаивалась, обнажая подкожные вселенные: галактики из жил, чёрные дыры в месте пульса, созвездия нейронов, мерцающих синим огнём. Они пытались кричать, но их рты становились дверьми, ведущими в бесконечные коридоры, где за каждым углом ждало их собственное отражение – точное, кроме глаз. Глаза отражали Его: бесформенное, многоликое, вездесущее.

В океанах, теперь более похожих на желе из расплавленного свинца, поднялись острова-твари. Их поверхность дышала порами, из которых сочились реки липкого света. Они переговаривались грохотом тектонических плит, обсуждая планы на новую эру – эру без названия, без наблюдателей, без вопросов. Рыбы с человеческими лицами, порождения последних мутаций, выпрыгивали на берег, чтобы умереть, смеясь, и их смех прорастал ядовитыми цветами, пахнущими памятью.

А оно… Оно не царствовало. Царство предполагает порядок, волю, желание. Оно просто было – как закон гравитации, как энтропия, как тихий ужас младенца, впервые осознавшего жизнь. Его дыхание смешивало материи и пустоты, рождая гибриды невозможного: звуки с вкусом, запахи с цветом, мысли с когтями. Мир стал его сном, а сон – единственной истиной.

Когда распался последний атом, сопротивлявшийся трансформации, вселенная вздохнула. Не с облегчением, а с усталостью актрисы, сыгравшей миллиард ролей. Звёзды, планеты, тени, свет – всё схлопнулось в точку, меньшую, чем атом, но бесконечно тяжёлую. В этой точке не было времени, чтобы измерить тишину; не было пространства, чтобы оценить масштаб катастрофы.

А потом – щелчок. Рождение.

Но не Большой взрыв. Не творение. Выдох. Из небытия, горячего и липкого, как кровь из свежей раны, выползли новые формы. Горы с зубами, реки, текущие в собственное прошлое, небо из спрессованных криков. И среди них – существа, далёкие потомки тех, кто когда-то звался людьми. Они ползали на щупальцах, рождённых из бывших рук, и пели гимны на языке, который учили во сне. Их боги были не богами – они были ветром, болезнью, трещиной в льду.