Он бросает образцы зерна в ящики стола, складывает скоросшиватели стопкой на подоконнике и мешкает, не зная, куда деть пурку[7].

– Да хватит уже копаться, – злобно цедит Мари. – Сколько я могу стоять с бельем и ждать?!

– Еще секундочку, – с максимальной вежливостью просит Пиннеберг.

– Секундочку… секундочку… – ворчит она. – Могли бы давно это сделать. Но вы, конечно, сидели и в окошко на девок глазели!

Пиннеберг молчит. Мари с размаху швыряет стопку белья на освободившийся угол стола.

– Там грязь! Совсем недавно делали уборку, и уже снова повсюду грязно. Где у вас тряпка?

– Не знаю, – раздраженно отвечает Пиннеберг.

– А должны бы знать! Будьте добры найти!

Он делает вид, что ищет.

– Каждое воскресенье вечером я вешаю свежую тряпку, а в понедельник утром ее нет. Видно, кто-то повадился тряпки воровать.

– Позвольте… – сердито начинает Пиннеберг.

– Что позвольте? Ничего себе не позволяйте, вы… Вы! Я разве сказала, что это вы тряпки воруете? Я сказала «кто-то». Не думаю, что такие девицы вообще прикасаются к тряпкам, такие считают себя выше примитивного труда.

– Послушайте, фрейлейн Кляйнхольц! – начинает Пиннеберг, но спохватывается. – Да что там… – говорит он и возвращается на свое рабочее место.

– И правильно, молчите. Рассесться у самой дороги и обжиматься с такой…

Она ждет, пока стрела поразит цель, и продолжает:

– Как вы обжимались, я сама видела, а уж чем вы там еще занимались… Но я говорю только о том, что видела своими глазами…

Она снова замолкает. Пиннеберг судорожно твердит себе: «Спокойно! Не так уж много у нее белья. Скоро отцепится…»

Мари гнет свое:

– И ведь такая вульгарная особа – а вырядилась как!

Пауза.

– Ну, некоторые мужчины любят вульгарность, отец говорит, это их особенно привлекает.

Снова пауза.

– Отец говорит, что видел ее в «Пальмовом гроте». Она там кельнерша.

Еще пауза.

– Мне вас жаль, герр Пиннеберг.

– Мне вас тоже, – отвечает Пиннеберг.

Очень долгая пауза. Мари, кажется, слегка ошарашена. И вот наконец:

– Если вы будете мне дерзить, герр Пиннеберг, я пожалуюсь отцу. Он вас мигом вышвырнет!

– Где же тут дерзость? – отвечает Пиннеберг. – Я всего-навсего повторил то, что сказали вы.

И тут воцаряется тишина. Похоже, что окончательная. Только время от времени гремит опрыскиватель для белья, когда Мари Кляйнхольц его встряхивает, или стальная линейка постукивает о чернильницу.

И вдруг Мари испускает вопль. Торжествующе тычет пальцем в окно:

– Да вот же она идет, вот она, бесстыжая! Бог мой, а как размалевалась! Тошнит просто!

Пиннеберг встает, выглядывает в окно. Действительно, по улице с сумкой шагает Эмма Пиннеберг, его Овечка – самое дорогое, что есть у него на этом свете, а про «размалевалась» – ему прекрасно известно, что это вранье.

Он не сводит с Овечки глаз, пока она не сворачивает за угол, на Банхофштрассе. Затем Пиннеберг разворачивается и направляется к фрейлейн Кляйнхольц. Выражение его лица не предвещает ничего хорошего: он очень бледен, лоб весь изрезан складками, глаза буквально сверкают.

– Послушайте, фрейлейн Кляйнхольц, – говорит он и на всякий случай засовывает руки поглубже в карманы. Сглотнув, пробует снова: – Послушайте, фрейлейн Кляйнхольц, если вы еще раз позволите себе выражаться в подобном тоне, то получите по морде.

Она хочет что-то ответить, тонкие губы подрагивают, маленькая птичья головка дергается в его сторону.

– Закройте пасть, – грубит Пиннеберг. – Это моя жена, понятно? – Он вынимает руку из кармана и сует ей под нос блестящее обручальное кольцо. – И вам очень повезет, если однажды вы станете хотя бы вполовину такой достойной женщиной, как она.