– Я за Мартыновым, держи саблю и никого к двери не подпускай!

Павлов схватился покрепче за родную сабельку, несколько раз рассек воздух, заглянул в глаза Костомарова и кивнул так, словно умрет, но выполнит приказ.

Костомаров перелетел два пролёта, перешагнул через коридор, схватил первое попавшееся пальто – пусть и оказалось мало, – взялся за керосинку, подумал, на кой ляд она ему сдалась, ещё и не заправленная. Убегая, он радовался, что сапоги свои надел, а не два одинаковых. Бежал остервенело, сердце барабанило, и было отрадно, что вспомнился этот ритм, когда нет ничего, только ветер щекочет уши, и много движений ногами да руками. Руками да ногами. Повторяющихся. Снова, снова, снова, снова, снова. Он проживал новую жизнь, которую не осознавал, но тело помнило, как её любило, а потому помогало: ни скрипело и ни ломило. В два прыжка – через забор и до двери – он оказался у имения и закричал, точно явился из преисподней за душой.

– Откройте дверь и приведите мне Мартынова!

Дверь открылась нескоро. Старый слуга Прокоп Семеныч поднес керосинку к лицу Костомарова, разочарованно выдохнул и крикнул:

– Хозяяяяин, а Костомаров-то жив!

Прокоп недовольно почмокал губами и кивком пригласил внутрь. Костомаров задел старика плечом, они друг другу криво улыбнулись и разошлись. Прокоп почапал по длинному коридору, а Костомаров по памяти уселся на лавчонке, сокрытой темнотой, и уставился на портреты, освещаемые тусклой люстрой.

Самый старый из Мартыновых – тот ещё сухарь, но каков характер! Какая услужливость, и куда она привела? Суровость испытаний навсегда поселилась в его взгляде, и даже через сотни лет будет казаться, что он недоволен смотрящей на него букашкой. Костомаров перевел взгляд. Сын старшего похож на человека благородного лицом, да только нос подвёл – смешной такой картошкой. С таким в кабинетах не посидишь, там любят поострее. А ему этого и не требовалось: купил это имение и завещал сыну достигнуть большего. Расшириться – но не чтоб в кресле не умещаться, а для молвы в близлежащих землях. Тот услышал завет отцовский и, как имение-наследство к нему отошло, отстроил храм, соорудил деревню. Мартынов старший пользуется безграничным уважением, чего не скажешь о младшем. Говаривали, что с чертями якшается, – но это ещё ладно, благо было где замаливать, а вот с Полиной Александровной из Петербурга – ничем не замолить. Вечно приезжала недовольная: то снести, то отстроить, то перестроить – тю! – будто эти земли уже принадлежали ей. И годами тянулась эта история: то Мартынову нужно повзрослеть, чтобы устроили брак, то учёбу закончить, то переехать…

– Черт! И вправду Костомаров! Прокоп, возьми те десять рублей и на глаза мне не попадайся!

– Уже взял! – донесся голос из сердца имения.

– Мартынов, брось эти шутки свои, Настасья в опасности!

– Ну конечно, если ты и к ней посреди ночи заявился с таким ором…

– Да послушай ты! У тебя есть кто в институте знает японский?

– Предположим, я знаю, – Мартынов не спеша начал спускаться по лестнице.

– Если шутишь, то…

– А чего мне шутить? Как бы я тогда письма императору писал?

Несколько мгновений Костомаров изучал насмешку Мартынова, а затем подскочил к нему и вцепился в горло, но опомнился, ослабил хват и залаял:

– Скотина! Зачем русским студентам поздравлять японского императора с победами? Да ты знаешь сколько людей…

Мартынов перебил:

– Да ладно тебе, а кто не поздравлял? – он осторожно снял руки Костомарова с шеи. – Давай говори, в какой опасности Настасья?

Костомаров поглядел по сторонам, представил, как это прозвучит, и быстро, чтоб Мартынов не понял, произнес: