Причем это был не единственный случай. Я провела у постели Лорен много бессонных ночей. Иногда вместе с мамой, иногда в одиночку.
Мама однажды сказала, что мне надо учиться на медсестру. Она ничего не понимала. Я возилась с Лорен вовсе не потому, что мне нравится сам процесс, а потому, что я ее люблю и не хочу, чтобы ей было плохо. Я делала это из чувства долга. Потому что я люблю маму и знаю, что ей было бы трудно справляться одной. Потому что мы не хотели, чтобы бабушка знала. Потому что а кто еще, как не я? Больше у нас никого нет. Я делала это, потому что, как мне представлялось, это очень женская, сокровенная, глубоко личная работа, связанная с беспокойством, заботой, бережными прикосновениями и уходом за чужим телом. Мама не понимала, как мне все это претило – претило до такой степени, что у меня начинала кружиться голова, когда Лорен уходила на вечеринку к друзьям, на концерт или просто на «тихие посиделки» с подружками из универа, потому что я знала, в каком состоянии она вернется домой. Мне хотелось уехать подальше от дома отчасти и ради того, чтобы освободиться от этой ответственности; мне надоело смотреть на пьяную сестру. Надоело быть доброй нянюшкой, которая убирает чужое дерьмо и видит лишь темные стороны, а светлых не видит вовсе. Мне хотелось найти для себя хоть какие-то светлые стороны.
В этом году я собираюсь изобрести себя заново и найти свои светлые стороны.
Джесси входит в гостиную и садится на второй диван, прямо напротив меня. Эти диваны принадлежат Харпер или, вернее, ее семье. Они очень старые, но не такие кошмарные, как я опасалась. Один – горчично-желтый, другой – светло-серый, оба изрядно потертые, но удобные. Я стараюсь не думать о том, когда их последний раз чистили.
Я смотрю на Джесси и тут же отвожу взгляд. Он очень высокий. Я не умею определять рост на глаз, но я бы сказала: под метр девяносто, если не за девяносто. У него широченные плечи, он занимает слишком много места, и почему-то это бесит.
– Ну, вот, – говорит он.
Я отвечаю:
– Ага.
Если он думает, что я буду стараться поддерживать с ним разговор, то он глубоко заблуждается. Я дам ему ровно столько, сколько он дает мне. Нет, погодите, отныне и впредь он вообще ничего от меня не получит, кроме предельного необходимого минимума. Я буду держаться холодно и сурово, я его заморожу, я подавлю в себе все естественные порывы заполнять паузы в разговоре и не менее естественное желание быть вежливой, дружелюбной и остроумной. Может быть, я и стремлюсь угождать людям: родителям, учителям, близким друзьям, воображаемому социологу, который анализирует мои лайки в социальных сетях, будущим правнукам, могущим откопать в старом хламе мои дневники, – но только не Джесси. Только не Джесси.
– Мы живем вместе. – Он барабанит пальцами по сиденью дивана. Он явно нервничает. Он знает, что я совершенно невосприимчива к его обаянию. Его улыбка с милой ямочкой на левой щеке – безотказное оружие в старших классах – на меня не действует. Я не раз наблюдала, как он включает режим «ты же видишь, какой я весь из себя неотразимый». Однажды на вечеринке он сыграл пару аккордов на гитаре, а потом просто держал ее, задумчиво созерцая вечернее небо, и восторженные одноклассницы еще несколько лет вели себя так, будто он настоящая рок-звезда. Парням в этом смысле гораздо проще. Мы сами пытаемся наделить их привлекательными чертами: он такой обаятельный, очаровательный, интересный, талантливый и симпатичный. Мы берем один крошечный элемент, одно мгновение, один-единственный взгляд и выстраиваем вокруг него целый образ.