Игорь располагался по старинке, в сторонке где-нибудь, в уголке.
Рисовал, держа бумагу прямо на коленях, подложив под лист какую-нибудь твёрдую основу, чаще всего старую фанерку или картонку, иногда – притаскивал к себе за расшатанную ножку маленькую табуретку, подвинчивал ножку, пробовал – не шатается, пристраивал на плоскости табуретки свои листы – и вновь, горбясь, наклонившись над бумагой, будто бы нависая над нею, рисовал.
Я его, случалось, по-своему настраивал на труды. Просто – читал ему стихи.
Слушать он умел замечательно – весь подавшись вперёд, впитывая не только слова, но и само звучание, музыку стихов.
Так вот, в несколько приёмов, рисуя изо дня в день, сделал он огромную серию рисунков шариковой ручкой, тушью, восковыми цветными мелками, сангиной, чернилами, цветными карандашами.
Живописи делал немного.
Всё подчёркивал, что у меня он обретает наконец покой, что рисунки тоже дело хорошее и нужное, и ещё большой вопрос, что иногда значительнее – живопись или графика, тем более, рисунок заодно и полезен для тренировки руки.
И вот шли традиционные для него штудии, когда на одном листе появлялись сразу несколько набросков, разрабатывались темы, оттачивался взгляд.
За ними появлялись уже полноценные рисунки – образы, лики, портреты, женские фигуры, многофигурные композиции, условные пейзажи, странные интерьеры, какие-то вдруг распахивающиеся дали, где, наряду с персонажами то в средневековых, то в современных одеждах, летали крылатые создания, скругляли кроны деревья, поднимались строения, где переплетались в сложном ритме контуры птиц и зверей, стрельчатых окон, башен, где, лист за листом, разрастался мир грёз, видений, неожиданных открытий.
Уставая от рисования, Ворошилов шёл заваривать чай, потом его тянуло на разговоры, потом, незаметно, снова он втягивался в рисование, – и это был длительный, упорный процесс, это был большой труд.
Иногда он с головой уходил в свои занятия, как в иную реальность, – и так продолжалось, покуда не темнело.
Я включал свет.
Он встряхивался, словно опомнившись, откладывал в сторону бумагу и рисовальные принадлежности, – потом, мол, продолжит.
И видно было, как он всё-таки рад этой простейшей возможности – работать в нормальных условиях, жить своей работой, двигаться дальше и дальше.
В один из таких осенних вечеров я впервые услышал от Ворошилова его стихи.
Как раз закончилась счастливая неделя, когда я в едином порыве, практически на одном дыхании, как это у меня бывает, написал книгу «Плаванье» – сорок восемь стихотворений, а Ворошилов сделал несколько серий рисунков.
Творческие удачи полагалось отмечать.
Мы наскребли денег, по привычке выворачивая свои карманы в поисках мелочи, наличие которой, для набирания нужной суммы, иногда было очень даже важно, сосчитали наши средства, быстро собрались, вышли из дому на улицу, дворами, сокращая путь, всё прибавляя темп, дотопали до ближайшего магазина – и там, в винном отделе, где всегда в те годы стояла очередь, маленькая ли, большая ли, это уж как придётся, это уж мало ли от чего зависело, всего не перескажешь, причин у людей для этого предостаточно, и поводов для приобретения спиртного всегда, как известно, вдосталь, потому и жажда, вполне, заметим, естественная, а вернее – потребность, всеобщая, в зелье проклятом, потому и очередь, и какая-никакая, но привычная, наша, советская, постоянная, здесь была, неминуемая, и граждане, по традиции, в ней стояли, потому-то и мы в ней, своё отстояв, купили пару бутылок сухого вина, подешевле, понятно, вернулись домой, отдышались, потом уже – выпили.