И вот Игорь, смущаясь, признался, что и сам он давно уже пишет стихи.

Пишет-то пишет – наверное, так и надо. Пишет – поскольку душа призывает писать. И нельзя их ему не писать. Потому что лишь в слове может выразить он состоянья порою свои.

Но читает их, эти стихи свои, он – далеко не всем, да и редко. Если честно сказать – стесняется. Хотя и понимает: его стихи тоже имеют место, это не баловство, а вроде бы как часть его самого, его существа, наряду с рисованием, да ещё и с музыкой, которой он тоже когда-то всерьёз занимался.

Так уж получается, что читает он свои стихи – только подвыпив. Храбрость, что ли появляется? Кто его знает!

И сейчас вот – ну прямо захотелось, чтобы я их послушал.

Естественно, я согласился послушать.

Мне было интересно, что же он такое там пишет.

К тому же, вечное чутьё моё подсказывало мне, что это должно быть хорошо.


Ворошилов стал читать.

Манера чтения у него оказалась исключительно интересной.

Он как-то по-особенному выпевал строки, выводил мелодию, подчёркивал не смысл, а звучание строк.

Смысл воспринимается и так, сам по себе.

В основе чтения лежал – звук.

Протяжно, вытягивая гласные, ничего не акцентируя, произносил он строку за строкой, и музыка их росла, струилась, множилась, крепла.

– О путь над миром в вечность тех ночей, что между всех одну рождают Бурю, когда бегут по черноте лазури предвестницы всесудящих очей, одетых в пурпур искромётных фурий, которые чем ближе, тем страшней. Земля недвижна в этот миг грозы, ни ветерка, лишь только гуд далёкий, да бледный лик, растаяв на Востоке, тревожно встал подобием слезы между землёй и небом страннооким, чуть потемневшим в пламени лозы.

Читая, он увлёкся.

Весь посветлел, вдохновился.

Глаза его подёрнулись туманом, потом засияли. Скованность, смущение – пропали.

Он подался вперёд.

Плавно взмахивал рукой, подчёркивая набегающий, как ветерок, ритм.

– Это когда началось? Звёздною ночью иль утром? Мёдом на травы ложась, нежным тревожимы губы. Мчится и мчится от нас, черносверкающих молний, белых впотьмах городов, парус единый бездомный. В море изломленный луч, солнце дрожит одиноко, брызги лазурные мстят, в плоть ударяясь, ветшая. Чашей кровавой пролит из подноготныя крика, песней рождён поцелуй, там уготован престол. Между зажатый углов, чёрных, как ночь Оссиана, тяжестью храма гремит, тихой молитвой разбужен. О вивисекция сна в те межецветные тени белых, как снег, городов, слеп в бессердечной погоне.

Едва отзвучало стихотворение, а он уже читал другое:

– Ночь коротка, сомкнёшь ли очи? Свет от луны пал до обочин, душа больна любовью прежней, мерцанье звёзд и мрак нездешний, и мгла, и мгла… Дворы пусты, в тумане пепельном кусты, овраг изранен криком ночи, ночь коротка, сомкнёшь ли очи? Я выхожу на двор пустынный, иду один аллеей длинной, мне два окна темнее ночи, движеньем теней ранят очи. Кто там? Зачем? Главу склоняя, бреду я, мысли догоняя… Их образ чуждый с прошлой осени, её глаза с бездонной просинью…

Задышала, запела печаль.

Вслед за нею выросло, определилось одиночество.

Откуда оно? Почему?

Там, за строками, была его личная, глубоко спрятанная тайна.

Была, без сомнения, любовь.

И возникала новая песня:

– Окно распахнуто в твердь чёрную без края, и чутким ухом ловишь приближенье тревожных звуков. Звёзды, догорая, сулят душе больной преображенье – о, что за звуки! Что за звёзды эти в синеюще-железных ореолах! Так далеки, как тени дней отпетых дождливой ночью в замолчавших сёлах. Как трогательно их припоминанье – для летней полночи – морозный крик кинжала, и изваяние, подёрнутое жаром, на подоконнике пристыло в ожиданье… Ещё неделя – влажное мерцанье красивых губ приблизит миг безумства, и в омут страсти бросит целованье, и сладких слёз прольётся вольнодумство…